Император и ребе, том 1 - Залман Шнеур
2
От волнения Виленский гаон обжегся слишком горячим куском и тут же запил его простоквашей, чтобы остудить нёбо. Но боль не утихла, а святой гнев только усилился.
Ах-ах-ах!.. Кто мог знать, что этот, который сидит сейчас в Лиозно на престоле раввина и заправляет в Могилевской и в Витебской губерниях, — тот самый высокий русоволосый молодой человек, который когда-то, годы назад, пытался устроить с ним лицом к лицу диспут о хасидизме и о раввинстве. Тот молодой человек хотел доказать, что хасиды тоже получили свои души от Бога… Он хотел помириться. И до сих пор хочет. Как всякий соблазнитель, он притворялся ангелом Бога Саваофа, на все херемы и нападки отвечал мягонькими речами и сладенькими письмами. Он даже велел своим сторонникам, сбитым им самим с пути истинного, не отвечать, не дай Бог, проклятиями на проклятия, не давать сдачи, когда их бьют. Те же самые штучки, что у «того человека»,[272] и те же самые советы, что в Новом Завете, Господи, спаси и сохрани. Чем больше его преследовали, тем более жалким он становился и тем миролюбивее становились его приверженцы. Вот и иди, бей подушку. Попробуй, повоюй с противником, которого как бы и нет!..
Гаон очень хорошо помнил, как этот Шнеур-Залман приставал к нему, чтобы провести диспут, чтобы раз и навсегда договориться и положить конец такому ненужному конфликту, охватившему «всю семью Израилеву»… Всех лучших хозяев Вильны и всех виленских ученых он заболтал за один день своим хорошо подвешенным языком и перетащил их на свою сторону. Сразу же после Новолетия, если будет на то воля Божья, исполнится семнадцать лет с тех пор, как он, реб Элиёгу бен реб Шлойме, отказался принять у себя подозрительного ученика межеричского проповедника, ставшего источником всех бед в Литве. Реб Шмуэль, глава раввинского суда Вильны, прицепился к нему тогда, ученые евреи с Синагогального двора умоляли: «Реб Элиёгу, даже к нечестивцу, когда он зовет на суд Торы, следует пойти, необходимо его выслушать». Но реб Элиёгу бен реб Шлойме упорствовал, и Всевышний помогал ему в этом: «Нет! С такими людьми, которые сами грешат и других подталкивают к греху, нельзя даже спорить»… Он захлопнул дверь и заперся здесь, в этой комнате, опустил заслонку, заперся на все крючки и цепочки.
Однако наглость этого Шнеура-Залмана была велика. Вместе со своим старшим товарищем, Менахемом- Мендлом из Витебска, он заявился сюда, прямо как разбойник, посреди бела дня, когда гаон был погружен в изучение Торы, когда его собственная жена и дети не осмеливались даже прикоснуться к двери его комнаты… Сначала этот лиозновский тихонько постучал, и его якобы дрожащий голос звучал умоляюще, как у бедняка, просящего милостыню:
— Учитель наш Элиёгу, откройте! Учитель наш Элиёгу, откройте!..
Однако гаон остался сидеть над томом Геморы и не ответил. Стук стал нахальнее, голос — громче:
— Во имя Торы, откройте! Во имя мира, откройте! Во имя Дня Суда, надвигающегося на нас всех, откройте!..
Но гаон выдержал это и не открыл.
На следующий день Шнеур-Залман снова пришел, в то же самое время, к той же самой двери, и привел с собой самых уважаемых обывателей с Синагогального двора, чтобы они были свидетелями. Сдержанный шум и шорох осторожных шагов раздались в прихожей и на лестнице. Потом шум перешел в испуганный шепот. Потом наступила мертвая тишина. В тишине послышался один голос — вчерашний. На этот раз в нем звучали слезы, как будто перед «Неилой».[273] И в то же время голос звучал повелительно. Он требовал:
— Учитель наш Элиёгу, откройте! Второй храм был разрушен лишь из-за беспричинной ненависти. Не допустите, ребе Элиёгу, чтобы были разрушены еврейские общины!..
Этот голос звучал, можно сказать, так сердечно, и утверждение было справедливо, так справедливо, что у него, сидевшего в одиночестве, согнувшись над томом Геморы, засосало под ложечкой, стало горячо векам, туман жалости охватил мозг, и он едва-едва не сдался. Будто этот Шнеур-Залман его околдовал, Господи, спаси и сохрани… Сам не осознавая, что делает, гаон оставил шлепанцы под столом и в одних шерстяных чулках подошел к двери, прикоснулся к задвижке кончиками пальцев и тут же отдернул их. Он обжегся о холодное железо, как о раскаленные угли. Какое-то время он стоял в растерянности, поглаживая пейсы, наклонившись к замочной скважине, и… и… потом сделал нечто такое, что никак не подобало ни достоинству Торы, ни его собственному достоинству: он подглядывал, околдованный, охваченный любопытством. Ни про кого не будь сказано, подглядывал…
Полутемная прихожая была полна людей. Среди них были староста Большой синагоги и глава благотворительного общества. Раввинша стояла напуганная, с зажженной свечкой в руке. Другой рукой она подпирала щеку. А прямо напротив замочной скважины стоял сам наглец. Одна половина его лица была освещена, а другая оставалась в тени. Что правда, то правда! Лицо у него было величественное. Золотисто-рыжая борода спускалась по груди до самого пояса. Она была не по годам длинной и густой. Наглецу должно было быть тогда всего-то лет тридцать, не больше. Тем не менее усы у него были пышные.