За рекой, в тени деревьев - Эрнест Миллер Хемингуэй
Обедать лучше не дома, чтобы и после обеда можно было пройтись. В этом городе хорошо гулять. Наверно, лучше, чем где бы то ни было. Когда бы я тут ни бродил, мне всегда бывает приятно. Я бы мог как следует его изучить, и тогда мне будет еще интереснее.
Какая она путаная, эта Венеция, — искать тут какое-нибудь место куда занятнее, чем решать кроссворды. Да, мы мало чем можем похвастаться, но вот ее мы, слава богу, ни разу не бомбили. А им делает честь, что и они отнеслись к ней с уважением.
Господи, как я ее люблю, — думал он, — я рад, что помогал ее защищать, когда был еще совсем сопляком, и плохо знал язык, и даже толком ее не видел до того ясного зимнего дня, когда пошел в тыл, чтобы перевязать пустяковую рану, и вдруг увидел, что она встает из моря.
Черт возьми, — думал он, — а мы ведь неплохо дрались той зимой возле перекрестка.
Жаль, что нельзя перевоевать ту войну сначала, — думал он. — С моим опытом и с тем, что у нас сейчас есть. Но и у них теперь всего не меньше, а трудности — те же, если нет превосходства в воздухе».
Раздумывая об этом, он смотрел, как крутой нос сверкающей лаком, изящно отделанной медью лодки — медные части ее сияли — резал бурую воду и ловко обходил препятствия.
Они прошли под белым мостом и под еще не достроенным деревянным мостом. Красный мост они оставили справа и миновали первый высокий белый мост. За ним показался черный ажурный мост из чугуна на канале, ведущем к Рио-Нуово, и они миновали два столба, скованные цепью, но не касавшиеся друг друга. «Совсем как мы с ней», — подумал полковник. Он смотрел, как вырывает столбы прибой и как глубоко врезались в дерево цепи с той поры, когда он первый раз их увидел. «Совсем как мы, — думал он. — Это памятник нам. Сколько же памятников стоит нам в каналах этого города!»
Они шли медленно, пока не добрались до громадного фонаря по правую руку от входа в Большой канал; там мотор стал издавать металлические хрипы, от которых скорость чуть-чуть увеличилась.
Дальше они поплыли под зданием Academia, между сваями, и чуть было не столкнулись с черным дизелем, тяжело груженным пиленым лесом. Бруски эти шли на отопление сырых домов Морского Града.
— Это береза, правда? — спросил полковник у лодочника.
— Береза и какое-то другое дерево, подешевле, не припомню, как оно называется.
— Береза для камина все равно что антрацит для плиты. А где они рубят эту березу?
— Я в горах не жил. Но, по-моему, ее привозят из-за Бассано, с дальнего склона Граппы. Я как-то ездил на Граппу поглядеть, где похоронен мой брат. Из Бассано мы поехали с экскурсией на большое ossario. А возвращались через Фельтре. И когда мы спускались в долину, я видел, что другой склон покрыт лесом. Ехали мы по военной дороге, и откуда-то везли много дров.
— В каком году убили вашего брата на Граппе?
— В восемнадцатом. Он был патриот, и уж очень зажгли его речи д’Аннунцио. Пошел добровольцем, хотя его год еще не призвали. Мы и привыкнуть к нему толком не успели, больно быстро он от нас ушел.
— А сколько вас было братьев?
— Шестеро. Двоих убили за Изонцей, одного — на Баинзицце и одного у Карста. Потом на Граппе мы потеряли того брата, о котором я говорю, и я остался один.
— Я достану вам этот проклятый «Виллис» со всеми потрохами, — сказал полковник. — А пока что не будем думать о мертвых, давайте лучше посмотрим, где живут мои друзья.
Они плыли по Большому каналу, и здесь было хорошо видно, где живут друзья.
— Вот дом графини Дандоло, — показал полковник.
Он, правда, не сказал вслух, а только подумал: ей ведь уже за восемьдесят, а она все еще живая, как девчонка, и совсем не боится смерти. Волосы красит в ярко-рыжий цвет, и ей это очень к лицу. С ней всегда весело, она прелестная женщина.
И палаццо у нее удобный; стоит в глубине, перед ним сад с собственным причалом, куда в разные времена приставало множество гондол и высаживались самые разные люди: веселые, добродушные, грустные и потерявшие веру в жизнь. Ho главным образом веселые — ведь они ехали в гости к графине Дандоло.
Они с трудом двигались по каналу навстречу холодному ветру с гор, наслаждаясь древней магией города и его красотой; очертания домов были четки и рельефны, как в зимний день, а день и в самом деле был зимний. Но для полковника прелесть была еще и в том, что он знал многих обитателей этих палаццо, а если там сейчас никто и не жил, знал судьбу этих зданий.
«Вот дом матери Альварито», — подумал он, но промолчал.
Она здесь теперь почти не живет и редко выезжает из имения возле Тревизо, где растет много деревьев. Ее угнетает, что в Венеции совсем нет деревьев. Она потеряла хорошего мужа, и теперь ее мало что интересует, кроме хозяйства.
В свое время ее семья уступила этот дом Джорджу Гордону, лорду Байрону, и в его кровати с тех пор никто не спит; не спят и в другой кровати, двумя этажами ниже, где он проводил ночи с женой гондольера. И не потому, что кровати эти — святыня или реликвия. Это просто лишние кровати, которыми не пользуются по разным причинам, а может — из уважения к лорду Байрону, которого тут, в городе, очень любили, несмотря на все его ошибки. Тут, видно, надо быть парнем бедовым, чтобы тебя полюбили. Они ведь так и не признали ни Роберта Браунинга, ни госпожу Браунинг, ни их собаку. Эти трое так и не стали венецианцами, что бы там мистер Браунинг об этом ни писал. «А что значит „бедовый“? — спросил себя полковник. — Я так часто употребляю это слово, что должен бы знать его смысл. Сорвиголова? Скорее, тот, кто умеет все поставить на карту и не выйдет из игры, сколько бы ни проиграл. Или просто тот, кто готов играть до конца. И речь идет отнюдь не о театре, — думал он. — Как бы я ни любил театр».
«Так ли?» —