Жюль Ромэн - Приятели
Бенэн зевнул — «о-о!» — громче теленка. Ему показалось, что он выхаркивает сон.
Брудье открыл глаза; он изумленно посмотрел на остальные три кровати, на охотничий рог, на потолок, потом на свою собственную кровать.
Бенэн, словно продолжая разговор:
— Изложи мне твой проект. Ты думаешь начать с Иссуара или с Амбера?
— Я ничего не скажу, повторяю тебе, до пленарного заседания. У меня назначено свидание, у тебя назначено свидание, у нас назначено свидание в субботу, в полночь, у середины фасада Амберской мэрии. Я там буду; там я буду говорить.
— Да послушай же, изобрази мне в общих чертах. А я тебе сообщу свой проект, который ничего себе.
— Я тебе ничего не скажу. Ты меня вгоняешь в пот своими расспросами. А ты же знаешь, что утренний пот вреден.
В мечтах о своем проекте, который ничего себе, Бенэн соскочил на пол, подбежал к окну, распахнул его. Казалось, что вся комната улетает, как птица.
Казалось, что Бенэн, Брудье, оба приятеля понеслись по крышам, по холмам.
Бенэн не мог удержаться и сложил песнь:
Корчма, подобная бомбарде.Гремящей в деревенский праздник,Мы были заткнуты в тебя.Брудье, похожий на селитру,И с серой сходственный Бенэн!Фитиль воспламенило солнце,И мы взрываемся, паля.
Брудье вскочил на кровать, и его тоже охватило вдохновение:
Я выхожу из тьмы, как поезд из туннеля!И вот уж паровоз дымит навстречу солнцу.Но гулки под горой последние вагоны.Я выхожу из тьмы, как поезд из туннеля!Все пассажиры, встав, толпятся возле окон.Как ветер бьет в лицо! Путь перед нами прям!Мое дыхание воспламеняет травы.
Они умылись со звучной стремительностью. Чашки служили им гонгами: ведро — барабаном. Ночной горшок был арфой.
Они спустились в общую комнату. Пока Бенэн ходил посмотреть машины и проверить целость багажа, Брудье весьма благодушно заказал две порции кофе с молоком. Когда они позавтракали, Бенэн потребовал счет.
— Сосчитать нетрудно. Во-первых, комната, по пятьдесят сантимов с человека…
Приятели обменялись евангельским взглядом и приязненно воззрились на хозяйку.
— Это будет франк… Потом две вишневки по шестьдесят сантимов каждая, это будет франк двадцать да франк, два франка двадцать…
Приятели обменялись новым взглядом, означавшим: «Вишневка дороговата. Но это, должно быть, зависит от климата, и жаловаться не приходится».
— Потом два кофе с молоком, по франку с человека, это будет два франка. Два франка да два франка двадцать, это будет четыре франка двадцать.
Бенэн поспешил вручить пятифранковик и протянул руку за сдачей.
— Это как раз так и выйдет: тридцать сантимов освещение… четыре двадцать да тридцать, четыре пятьдесят… и пятьдесят сантимов за два велосипеда… Вы на чаек не прибавите?
— Но я не видел служанки… Ведь вы же хозяйка?
— Да! Надо вам сказать, служанка моя на свадьбе у одного своего родственника; но завтра она вернется… Ей было бы, конечно, приятно…
— За этим дело не станет, сударыня! Мы зайдем завтра утром.
Дорожка извивалась от удовольствия среди рощиц и лужаек. Почва была твердая. Обильная роса прибила пыль. Мелкие камешки хрустели под шинами.
Приятели подъехали к короткому подъему.
Бенэн, считавший себя грозою круч, быстро умял и эту. Брудье отстал. Выкатив на ровное место, Бенэн нежился, передыхая, спиной к ветру и солнцу. Брудье нагнал его. Они быстрым ходом двинулись дальше.
Появился поселок. Они врезались в него, как в масло. Они чувствовали, как вдоль боков у них скользит это тающее нечто, обладающее вкусом и запахом.
Потом впали в дорогу шире, прямее, открытее. Ее они любили меньше.
Расстояние приняло на ней официальный вид. Встречные гектометры мерили вас взглядом. Ветер, мчась без помехи, обгонял вас, как богатый автомобилист. Справа и слева возникли дома. Можно ли было назвать это деревней? Когда-то, в старину, здесь была, должно быть, площадь, мощеная булыжником, окруженная домами; площадь замкнутая и сама по себе. Государственная дорога все вспорола и все смела.
Около полудня приятели достигли довольно крупного местечка. На этот раз перевес был уже не на стороне дороги. Ее положительно пожрали дома. Куда она девалась? Было много улиц, неровных, кривых. Дорога была тут, в общей куче, но униженная, поломанная, в наряде старой богомолки.
Приятели полавировали в поисках гостиницы. Их оказалось две, друг против друга. Назывались они, как и полагается, «Белый Конь» и «Золотой Лев». Бенэн склонялся в сторону Льва, Брудье — в сторону Коня. Незначительное обстоятельство заставило их решиться. Они заметили, что в «Белом Коне» одно из оконных стекол расколото сверху донизу.
— Они не вставили нового, это люди экономные, враги пустой роскоши. Обед обойдется нам на десять су дешевле, чем напротив.
Шестьдесят минут спустя, они сидели еще только за сыром. Сыром обширным, вкуса неопределенного, формы круглой. Бенэн заметил:
— Сей день отмечен знаком круга. Круг есть начало нашего движения; он станет пищей нашей силы. Всему круглому отныне подобает наше поклонение.
Брудье густо расхохотался, словно усматривал в словах Бенэна некий игривый смысл.
Бенэн повторил:
— Мы обречены кругу.
И мысль приятелей сделалась кругообразной. Зала стала полым шаром, деревня — диском, а у планеты никогда не было столько оснований быть сферичной.
— Да, — сказал Брудье, — мы круглы; и мы творим мир по нашему подобию.
На столе стояло два пустых литра. Бенэн указал на них.
— Эти литры тебя не волнуют?
— Это уже сделано.
— Отсутствие вина в них разительно. Неодолимо спрашиваешь себя: «Где оно?» Оно в нас. Ни одна капля не пропала. Мы могли бы дать в нем точный отчет. И какое чудесное переселение! Это было простое вино, смиренный Арамон. Теперь оно — мысль выдающихся людей. Подумай, какую значительность оно приобрело в нашей душе! Оно водворилось в ней, как взбалмошная наложница, перед которой все склоняется, которая отдает приказания, собственной властью переставляет мебель, перевешивает занавеси, перед которой старейшая служанка стушевывается, дрожа.
Не знаю, весит ли все мое прошлое столько, сколько этот литр, на весах моего мозга. Сказать: «Мы пьяны!» — значит ничего не сказать. Каким словом назвать это наше возвеличение, это внезапное расширение нашей власти и нашей силы?
Говоря это, Бенэн ощутил великую сушь в горле. Его небо накалялось, становилось твердым и жестким. Его словно лудили. Кровь в висках билась все тяжелее. В голове кишели шары.
— Мне хочется пить. Что ты скажешь о бутылке хорошего вина?
— Я тебе скажу, какой у него вкус.
Последующие действия совершались в героической дремоте. Мысль приятелей боролась с приливом. Некая запретная зона отделяла их от предметов. Они не видели стен коридора; они не касались руля велосипедов. Между стенами и их глазами, между сталью и их руками царила пушистая и в то же время скользкая толща. Движения их были всякий раз не совсем такие, как им хотелось. Но самая эта неверность сообщала им особую прелесть.
Впрочем, приятели и не думали этим огорчаться. Они на это едва обращали внимание. Пока тело боролось с некоторыми кознями вещества, душа была сплошным благородством и ясностью. Она питала безоговорочное дружелюбие ко всему существующему и поощрительное сочувствие ко многому возможному.
— Никогда еще я не понимал так ясно, как сейчас, — сказал Брудье, — слова мудреца: «Под углом вечности» — и никогда еще я так победоносно не проделывал опыта быть вечным.
Машины катились без малейшего признака опьянения. Вино, которое пьет человек, не проникает в машину. Машина пьяного человека едет прямо; и машины двух пьяных людей едут параллельно.
— Помнишь ли ты, — сказал Бенэн, — все те разы, когда мы чувствовали, насколько мы необходимы друг другу для этого опыта вечности?
— Да, ты прав. Будь я один, я знаю, было бы не то. Между нами — словно алтарный камень. Я хочу сказать, что когда ты тут, у меня величайшие гарантии. Я мямлю, но у меня ужасная потребность высказаться. Никто не знает, что такое дружба. Про нее говорили только вздор. Когда я один, у меня никогда не бывает той уверенности, что сейчас. Я боюсь смерти. Все мое мужество перед миром кончается просто вызовом. А сейчас я спокоен. Мы двое, вот как сейчас, на машинах, на этой дороге, при этом солнце, с этой душой, это оправдывает все, утешает меня во всем. Будь у меня в жизни только это, я бы не счел ее ни бесцельной, ни даже преходящей. И будь в мире, в этот миг, только это, я счел бы, что в мире есть и добро, и бог.
— Помнишь ты, — сказал Бенэн, — другие разы, такие, как этот? Мне вдруг вспомнился кульминационный пункт одного грандиозного шатания, прошлый год. Помню, как мы с тобой тащились рядом часа в два дня и пришли на перекресток. Это был квартал из тех, которые мы так любим, обширный, печальный и мощный, где нет ничего кажущегося, где все существует подлинно и сосредоточенно, где самые тайные силы вселенной движутся на виду у всех, потому что никто их не подсматривает. Знаешь? Дома не очень высокие, неправильные, фабричные трубы, большая стена без окон и без афиш, красный кабачок под меблированными комнатами, а главное — какое-то вечное присутствие, несмолкаемое дыхание, гул, подобный горизонту. Я помню, старина Брудье, ты сказал: «Я счастлив!» Мы позавтракали во втором этаже низенького трактирчика. Мы выпили кофе за два су в одном баре и коньяку за два су в другом баре. Больше нам ничего не было нужно; больше мы ни на что не надеялись. И наше счастье было в таком равновесии, что ничто не могло его повалить. Какое великолепное наслаждение! Когда сын человеческий познает хотя бы один только день этой полноты, он ничего не может возразить против своей судьбы.