Ванда Василевская - Звезды в озере
— Один черт! Попадем в руки мужикам, они нам все равно кишки выпустят — и вам и мне, хоть я и не ношу синего мундирчика. А нарвемся на большевиков, — тогда уж либо они нас, либо мы их… Поручик у нас совсем скис, пусть себе тут остается, а мы двинемся.
— Куда?
Он пожал плечами.
— Прямо, куда глаза глядят. Дорогой сообразим. Чего тут заранее решать, когда ничего, кроме мужицких сплетен, не знаешь? У вас есть с собой карта? Нету? У господина поручика, верно, есть при себе карта, да только Восточной Пруссии или Берлина. А это нам пока ни к чему…
Он усаживался на телегу, ворча и ругаясь. Раненая рука все сильней давала себя чувствовать.
— Вот ведь сукин сын, мерзавец… Стрелять ему охота. Этот уж, видно, пронюхал про большевиков, почву себе подготовляет. Ну, пусть его. Да только у Габриельского прочная шкура, не всякому с ним справиться. Берите-ка, берите вожжи, а то я на несколько дней с кучерским ремеслом — пас… Все тут? Подложите соломы под пулемет, подложите. С ним придется цацкаться, — где нам не справиться, там он свое покажет… Патроны в углу. Ну, господин поручик, до свиданьица! Может, еще где и встретимся, хотя сомневаюсь я.
Забельский не отвечал. Он все еще лежал в траве, глядя снизу на уезжающих. Высокие голенища полицейских сапог, испачканные в пыли и грязи лошадиные хвосты, облепленные пылью колесные спицы. Выше ему смотреть не хотелось. Заскрипели седла, щелкнул бич, завертелись колеса. Они отъехали.
На мгновение Забельскому стало страшно, и он хотел крикнуть, чтобы его подождали. Он испугался, что снова остается один, со всей тяжестью ответственности за своих людей, лишенный той уверенности в себе, которую олицетворял Габриельский.
— Оно и лучше, что нас теперь поменьше, — сказал кто-то рядом.
Не сразу поручик узнал голос Войдыги, который словно ответил на его мысли.
Да, может, это и к лучшему… В конце концов теперь не могло быть и речи о том, чтобы воевать. В этом отношении что десять, что двадцать человек — значения не имеет. Зато после разделения отряда можно замести следы карательной экспедиции, которая теперь казалась поручику немыслимым ужасом, кошмаром, самым худшим из всего пережитого до сих пор. Плакал ребенок — настойчиво, не переставая; невыносимый звук не умолкал ни на минуту. Разве это потому, что тот офицер так сказал? Забельский подумал минуту и сразу понял, что дело не в этом. Весь этот странный поход, нелепая скачка по дорогам, выкрики Габриельского, непрерывная спешка не давали ни на минуту задуматься, поразмыслить. Теперь на сознание обрушилась вся мерзость тех сумасшедших дней, и поручик почувствовал, что он разбит, измучен вконец, неспособен ни к какой мысли, ни к какому движению. Перед ним опять разверзлась бездонная пропасть. Что делать, куда идти? Ведь уже больше ничего нет — одни груды развалин, пожарища, пепелища. А тут готовые на все мужики и идущая с востока армия. Он уже не верил в картонные танки. Это не так, так не может быть. Ему показалось, что он повис в жуткой пустоте над бездной, в которой притаилось неизвестное. Голова закружилась от ужаса.
Войдыга вертелся вокруг него, пытаясь втянуть его в разговор.
— А мы, господин поручик, как? В какую сторону?
Забельский пожал плечами. Капрал уселся возле него на траве и тихим, конфиденциальным тоном сказал:
— Рядовых, говорят, домой отпускают. Вы бы, господин поручик, переоделись, что ли…
— Кто? Кто отпускает? — не понял Забельский.
— Ну… большевики, — пробормотал тот, застенчиво опуская глаза. Забельский изумленно взглянул на капрала, открыл было рот, но ничего не сказал.
— Потому что касательно офицеров неизвестно. Так, может, лучше бы… — пытался разъяснить капрал, но поручик вдруг уткнулся лицом в траву, и капрал увидел, как его спина странно дернулась раз и другой, сотрясаясь от неудержимых рыданий. Капрал смущенно отодвинулся, глядя на сидящих в нескольких шагах солдат: не заметили ли они, что происходит?
Ему было стыдно, словно плакал он сам. Наконец, Войдыга решился:
— Господин поручик! Господин поручик!..
Рыдания унялись, но Забельский продолжал лежать, не поднимая головы.
Глава II
В Ольшинах долго ни о чем не знали. О войне говорили столько времени, что в конце концов все перестали в нее верить. Приходили вести из местечек — из Влук, из Синиц, из Паленчиц; сперва к ним прислушивались со страхом и интересом, но когда прошел месяц, другой, третий, — все махнули рукой.
— Помирятся, небось помирятся!
— А то разве нет? Помирятся…
Никто не поверил даже и тогда, когда в деревню пришли зеленые мобилизационные листки.
В Ольшинах Стефек Плонский торопливо укладывал вещи. Плонская суетилась и ворчала, как всегда, ничуть не веря в войну.
— Маневры, наверно. Нашли тоже время, в самую уборку…
— Хожиняк вам поможет, — неохотно буркнул Стефек.
— Ну, как же, поможет… Очень он обо мне думает. Очень ему интересно. Только бы о себе… Что я? Кому я, старая рухлядь, нужна? Да и доченька рада, что вырвалась из дому, тоже не станет думать…
— Вы же сами хотели, чтобы она вышла за Хожиняка.
— Хотела, хотела… Надо же девушке выйти замуж. А было тут за кого? Не было. Пусть лучше за Хожиняка, чем в девках сидеть… Джемпер возьмешь?
— Зачем? Мундир дадут.
Стефек нагнулся над своими вещами, невольно прислушиваясь к монотонной воркотне матери.
— Оно и лучше, по крайней мере не истреплешь. А то разве ты станешь беречь? Тебе все будто с неба падает…
Плонская сердито смотрела на сына.
— Тоже выдумали. Тут овес косить пора, а они…
Стефек вышел, наконец, из терпенья.
— Я, что ли, виноват? Война!
— Какая там война! Так, выдумки. Я помню, в ту войну всюду приказы расклеивали. Всякий знал, что и как. А тут…
— Повесток пять прислали, — заметил Стефек.
— Ну вот! На всю деревню пять повесток! И это — война? Баловство одно.
Впрочем, так думали все, даже полицейские в Паленчицах.
— Э, надвигается, надвигается, но ведь уже не раз надвигалось, да проходило.
— Боятся, видно, с нами связываться, — догадался Вонтор.
Пьяный, как всегда, комендант Сикора только рукой махнул.
— И дурак же ты, пан Вонтор, ну и дурак!..
— Это почему? — возмутился толстый полицейский.
— Уж не знаю, почему. Таким уж, видно, отец тебя сработал на свое горе. Говорят же, дураков и сеять не надо — сами родятся.
Обиженный Вонтор отправился в корчму излить душу перед инженером Карвовским:
— Наш старик уж совсем того. Водку пьет не переставая. Плохо он кончит.
Инженер торопился домой. Уверившись, что слух о войне просто утка, он быстро попрощался с Вонтором, не ввязываясь в разговор.
Даже бабы не выли, как положено по обычаю, провожая призванных.
— Месяц, полтора, ну, может, три — и обратно…
— И то!
— Другое дело, кабы опять война…
— Э, кому там охота воевать? Давно ли та война была? Мало тогда народ горя хватил?
— Верно!
Евреи в местечках, правда, поговаривали другое, но им никто не верил.
Ольшины, как всегда, жили своей будничной жизнью.
Как всегда, крестьяне выплывали на лов и делились рыбой с паном Карвовским по уговору: третья часть ему, а две трети на продажу — ему же, по назначенной им цене.
Как всегда, бились с нуждой бабы, — и, как всегда, все глаза с ненавистью глядели на пригорок, где белели новенькие доски осадничьего сарая, уже отстроенного после июньского пожара.
День первого сентября обрушился на Ольшины внезапно, как гром с ясного неба.
Ранним утром появились самолеты. Люди выбегали из хат и удивленно глядели вверх. Никогда еще не видели здесь столько самолетов.
— Смотри-ка, смотри, вон еще!
— Четыре, пять… Девять, десять.
— О, и еще!
Дети стояли, засунув в рот пальцы. Словно стрекозы над водой в летнюю пору, по безоблачному небу летели серебристые птицы. Сверкали на солнце светлым металлом, легкие, подвижные, невесомые, парили, плыли по воздуху. И лишь потом донесся далекий гул. Он близился, нарастал, воздух задрожал от него.
— Гляди, как низко!
Самолеты пронеслись над деревней, спугнув ворон, которые, тяжело взметнувшись, перелетали с дерева на дерево.
— Куда это они летят?
— На Синицы…
— На Влуки…
В воздухе еще слышалось дробное стрекотание, когда издали — откуда-то со стороны Влук, Синиц — вдруг донесся глухой, долгий грохот. Паручиха с криком выбежала на дорогу:
— Ой, люди добрые, что это?
— Никак гром?
— Какой там гром!..
Протяжный грохот раздался снова. А мгновение спустя задрожал, завыл воздух, — это возвращались серебристые птицы. Они плыли низко, освещенные солнцем. Проплыли и скрылись за лесом, в голубой небесной дали.