Теодор Парницкий - Серебряные орлы
— Напрасно ты боишься, клянусь Софией, — сказал он, вновь рассмеявшись. — Я на тебя вовсе не в обиде. Еще раз клянусь предвечной мудростью.
Аарон не дал легко себя успокоить.
— Ты же раскрыл мне столько тайных намерений, — сказал он чуть ли не плачущим голосом.
Грек пренебрежительно пожал плечами.
— Все, что я тебе сказал, касалось Оттона Третьего. А Оттона нет в живых. Тайна этих намерений давно уже не имеет никакой цены, как и сами намерения.
— Опять ты меня обманываешь, — с горечью и почти со страданием сказал Аарон. — Разве вы не хотите прогнать германцев за Альпы?
— Хотим.
— Тогда я не поверю, чтобы ты не питал ко мне мстительного гнева и даже опасения. Ведь ты же не можешь не думать, что я расскажу о том, что услышал от тебя, государю Болеславу, которому я так близок и дорог.
— Расскажи.
Аарон до пояса высунулся из-под медвежьей полости.
— О нет! Ты не проведешь меня деланным равнодушием, деланным добродушием! — воскликнул он в отчаянии. — Ныне, когда Болеслав, вложив в Мерзебурге свои ладони в руки Генриха, является верным ленником германского короля, который вот-вот наденет в Риме диадему…
И новым взрывом смеха прервал его грек:
— И ты, как ты говоришь, столь дорогой и близкий Болеславу человек, действительно думаешь, что польский князь не знает с давних времен о наших в отношении германцев намерениях?!
Но и эти слова не успокоили Аарона. Он все пребывал в тревоге, которая начала переходить в пышущее гневом упорство.
— Не верю! — крикнул он. — Я никогда не поверю, чтобы ты не опасался раскрытия перед Болеславом тайн вашей мощи и путей, которыми она следует…
Грек перестал смеяться.
— Я думаю, что после смерти Герберта никто, кроме нас самих, не знает так хорошо этих тайн и путей, как именно Болеслав, — шепнул он серьезно.
Дальнейший разговор прервал отдаленный вой.
— Волки, — прошептал возница и принялся яростно хлестать по конским спинам длинным кнутом.
Нет, не настигли волки Аарона и его спутника — благополучно удалось им доехать до ночлега. Но долго еще преследовал их все приближающийся страшный вой. Спускающиеся сумерки зажгли огни не только в небе: и на фоне черного леса блеснула пара зеленоватых звездочек.
Тогда-то Аарон вновь вернулся мыслью к словам Ромуальда и Герберта о вражде между человеком и всей остальной природой. Сильно колотилось его сердце, когда княжеский воин, сидящий подле возницы, потянулся за копьем и луком. И не только от страха. Он чувствовал, что его заливает волна воинственной ненависти к тем, что воют в заснеженной чаще, скаля мощные клыки, алчущие человеческого мяса и горячей крови. Чувствовал, что сам с радостью пробивал бы железом глазищи, которые сверкают в головах, неспособных породить какую-нибудь мысль, кроме одной: "Убить, сожрать". А может быть, и этого не думают? Всего лишь чувствуют голод, а не думают о нем? Припомнился вдруг Кхайран, предводитель славянских дружин халифа, глухим голосом говорящий: "Самое страшное, самое паршивое — это погибнуть по ошибке". Не ошибался Кхайран. Ведь тот, кто убивает по ошибке, питает все же какую-то мысль, а убивая, испытывает гнев, чувство мести; а познав свою ошибку, испытывает сожаление, отчаяние, которое преследует его иной раз до конца дней. А волки? Бросившись на Аарона, на грека, они ничего не подумают, раздирая трепещущие тела, не позаботятся о душах, которые они силой своих клыков забросят в неведомые миры, о которых даже мыслью самого дикого дикаря никогда не смогут подумать…
Чем ближе было до Познани, тем больше угнетали Аарона и грека мороз и метель. Нет, не смогу я жить в этой стране, давясь ледяным ветром, твердил Аарон коченеющими губами. Зачем, собственно, я сюда приехал? Мое место подле нового папы, Иоанна Феофилакта. Он где-то в изгнании, но там не так холодно, как здесь. Я приехал к Тимофею? Но Тимофей еще в Риме мечтал, как он будет своей мощью епископского помазания побеждать демонов, которые морозом, снегом и льдом истязают славянские края. Не победил! Что дает его чудесная мощь! Подле самой его столицы торжествующе бесчинствуют демоны мороза и вьюги. Нет, Тимофей, прости: Аарон расстанется с тобой, покинет богатое аббатство, отречется от сана, во много раз лучше быть простым монахом-скитальцем, только бы в теплых странах… Рихеза рассердится? Будет кричать, что он ей изменил? Но что для него Рихеза? Что его с нею связывает?
Перед деревянными воротами в такой же деревянной стене стоит дружина воинов в медвежьих и волчьих шкурах. На головах сверкают остроконечные шишаки, на груди цепи, сверкающие на морозном солнце. Познань!
— Смотри! — сказал грек Аарону. — Цепи из чистого серебра. Новость. Раньше воины Болеслава носили цепочки из желтых шариков, собираемых на берегах Скифского моря. Такой шарик — обычно прозрачная гробница насекомого: как живое, оно простирает внутри свои крылышки многие века. Самодержцы базилевсы могли бы позавидовать такой великолепной гробнице! На далеком Востоке и на Западе, ласкаемых водами гулкого океана, и женщины и воины обожают эти шарики. Не солгу, если скажу, что вечное сражение, которое ведут норманны с польскими князьями, идет из-за этих желтых кусочков. Именно они главным образом прельщали взор Олафа Норвежского, когда он склонял слух к уговорам Владимира Русского, подученного нами, — уговорам, чтобы он отнял у Болеслава прибрежный замок в Волине…
— А вам-то в вашем далеком Константинополе что до того, кто владеет Волином? — стуча от холода зубами, спросил Аарон.
И вновь снисходительно усмехнулся грек:
— Я тебе столько рассказывал, а ты ничего не понял. Что ты все питаешь какое-то опасение, будто опасностью грозят тебе раскрытые греческие тайны?! Точно ребенок, который не может счесть до десяти, так и ты, любимец самого Герберта-Сильвестра, не умеешь связать вещи, которые, может быть, и кажутся тебе отдаленными. Если бы Олаф как следует поддержал Владимира, распалось бы польское княжество, управляемое несовершеннолетними единокровными братьями Болеслава, — тогда, как я тебе уже говорил, не ушел бы Оттон с Эльбы, не ввел бы вновь Григория в Рим и управляли бы городом Иоанн Кресценций и Иоанн Филагат, верные слуги базилевсов.
"Так вот почему выпытывали у меня Иоанн Филагат и Герберт, что говорят в Англии о дружбе между Олафом и Владимиром", — подумал Аарон с волнением, но без удивления. Что бы ни сказал грек, ничто его уже не удивляло.
Не удивило и то, что грек усмотрел новое доказательство проницательности Болеслава в замене прежних рыцарских нашейных цепей новыми, серебряными.
— Прозрачная гробница насекомого красивая вещь и дорогая, но серебро дороже, хотя, может быть, и не так красиво для глаза мудреца. Но ведь и не шеи мудрецов украшают эти цепи, а воинов. Я столько ослеплял тебя великолепием путей, которыми следует греческая мысль, но на прощание признаюсь: большая наша ошибка, что наших воинов не отличает особый наряд, выделяющий их богатством своим среди прочих подданных. Ремесло воина надлежит окружать особым почетом.
— Ты так думаешь? — живо воскликнул Аарон, все-таки вновь удивившись. — А вот святейший отец Герберт-Сильвестр хотя и считал, что пока архангельские трубы не возвестят нового пришествия спасителя, не прекратятся войны и не исчезнет ремесло воина, но он все же считал, что война — это печальная, почти позорная частица человеческой натуры, проклятое наследие Каинова преступления.
— И прав был Герберт, — вновь усмехнулся грек, — но правду эту мудрецы должны держать про себя; воин же должен с утра до вечера слышать, что нет более почетного ремесла, чем его ремесло, иначе он не захочет ни погибать, ни сносить тягот военного дела. Ты остаешься в Познани? Будь здоров, приятно было с тобой потолковать, латинянин.
— Пойдем со мной. Познаньский епископ охотно примет тебя, это мой большой друг.
— Благодарю вас обоих, но я отдохну до утра у одного греческого монаха, а потом снова в путь…
— Куда?
— К Болеславу.
— А где же он?
Грек улыбнулся:
— Вот ты говорил, что дорог и близок Болеславу, а сам не знаешь, где он находится. А я знаю, хотя ты полагаешь, что Болеслав должен меня опасаться. Признайся, ты потому сказал, что "дорог и близок Болеславу", чтобы я, убоявшись, отказался от мысли о мщении, так ведь?
В епископском доме было тепло. И все же Аарон трясся, лязгал зубами. По пока еще держался на ногах. Они подогнулись лишь в тот момент, когда княжеский молоденький капеллан, который кинулся помочь слугам разоблачить настоятеля Тынецкого монастыря, сказал по-германски:
— Господина епископа нет в Познани.
— А где же он? — еле смог прошептать Аарон обветренными губами.
— Не знаю, досточтимый господин аббат. Возможно, будет знать мендзыжецкий аббат. Вчера он приехал в Познань прямо из Мерзебурга, даже в свой монастырь не заглянул.