Теодор Парницкий - Серебряные орлы
— Господина епископа нет в Познани.
— А где же он? — еле смог прошептать Аарон обветренными губами.
— Не знаю, досточтимый господин аббат. Возможно, будет знать мендзыжецкий аббат. Вчера он приехал в Познань прямо из Мерзебурга, даже в свой монастырь не заглянул.
"Значит, не удалось мне избежать встречи с Антонием", — передернувшись, подумал Аарон.
Угнетала сама мысль, что вот придется просить Антония объяснить причины, которые заставили Болеслава отказаться от поездки с Генрихом в Рим. Заранее причиняла боль та холодная улыбка презрительного высокомерия, которой ответит ему Антоний на первый вопрос о Болеславе. Чуть не заплакал от обиды и горечи: ну почему с ним всегда так, в Риме ли, в Польше ли — вечно его, Аарона, держат в стороне от самых важных дел? Даже Сильвестр Второй лишь кусочек приоткрывал перед ним из того, что сам знал об Оттоне и заботах империи! Правда, он доверил любимцу своему проникнуть в тайники души Оттона — это верно, но ведь были и другие тайны — и какие тайны, как видно из признаний грека!.. И может быть… может быть, куда более интересные, чем тайники Оттоновой души…
Неверной походкой он вошел в комнату, где особенно было жарко, самая жаркая комната в епископском доме. Аббат Антоний сидел подле дубового некрашеного стола. Все ежился, все вжимался лицом в меховой воротник.
— Где Тимофей? — с порога спросил Аарон.
— В Риме, — стуча зубами, ответил Антоний.
13
Несмотря на отсутствие Тимофея, Аарону не пришлось жалеть о путешествии из Кракова в Познань. Благодаря этой поездке он много узнал о Болеславе, о себе, о морозе, который сковывает крепким мостом не только берега рек, но и людские души. Когда в первый вечер после прибытия в Познань Аарон отправился отдыхать, до самой постели его проводил аббат Антоний, ежеминутно допытываясь: "А ты не болен, брат? Так у тебя лицо горит, что смотреть страшно. Сейчас я пришлю тебе слуг: пусть спину разотрут, чтобы ты пропотел, и горячего меда велю в постель подать…" "Нет, нет, я не болен, — твердил себе Аарон, забираясь под медвежью шкуру и поворачиваясь лицом к бревенчатой стене, чтобы не видеть огня, который в пасти печи жадно и торопливо пожирал огромные поленья: глазам было больно и в голове гудело и от света, и от теней, прыгающих по потолку. — Только очень утомился за дорогу, да еще ошеломлен тем, что от Антония услышал", — упорно твердил он сухими, горящими губами. Действительно, даже откровения грека так не ошеломили Аарона, как то, что он услышал от Антония.
Мендзыжецкий аббат сначала неохотно отвечал на вопросы. Почти в самом начале разговора у них произошла стычка из-за титулования Болеслава. Аарон называл польского князя "благородный патриций", Антоний же — "наш господни король".
— Почему ты зовешь королем мужа, который не получил помазания? — удивленно спросил Аарон.
Антоний смерил его строгим взглядом.
— Я вижу, и ты отказываешь господину, хлеб которого ешь, в почестях, ему принадлежащих, — сказал он топом и гневным, и презрительным.
Аарон прикусил губу.
— Я почитаю господина, хлеб которого ем, не менее ревностно, чем ты, отец Антоний, — ответил он так же гневно, — но, когда Ромуальд тебе и на полмили не разрешал удаляться от обители, я имел счастье находиться подле святейшего отца Сильвестра. Неужели ты забыл об этом? Так что не думаю, чтобы ты мог поучать меня, а тем более корить… Я хорошо помню, как святейший отец сказал, что куда выше честь носить титул патриция Римской империи, чем короля славянских варваров. Так кто из нас оказывает большую честь государю Болеславу? Не я ли, титулуя его патрицием, а не королем? Это верно, святейшему отцу угодно было корону, предназначенную Болеславу, отдать владыке венгров, но…
— В пустынной обители под Равенной не занимались ни музыкой, ни математикой, а только тайнами веры, отец Аарон, — холодно и резко прервал его Антоний, — так что уж разреши мне полагать, что там, где речь идет о канонах нашей святой веры, ты многому бы мог поучиться у пустынника, любимец учителя Герберта… Как бог не может отменить милости спасения человеческого рода, искупленного святой кровью сына божия, так и наместник Христов не волен отменить своего обещания в королевском помазании… Сам увидишь: и года не пройдет, а может, и месяца, как королевская корона украсит главу государя Болеслава… И не помогут происки недругов, кощунственно поносящих имя Польского королевства, давно уже одаренного благословением…
— Значит, за короной поехал Тимофей к своему дяде, святейшему отцу? — прошептал внезапно осененный Аарон.
И вдруг вздрогнул. Закрыл глаза. С трудом сплел на груди пальцы трясущихся рук.
Ему стало страшно за Тимофея.
— А как же король Генрих? — воскликнул он со страхом и почти отчаянием. — Ведь он же вновь впадет в ужасный гнев. Заточит Тимофея, бросит в темницу, годы будет держать в неволе, как держал Унгера… как тебя, брат Антоний, когда ты много лет назад отправлялся за короной для Болеслава…
— Тимофей не даст себя схватить, — убежденно заявил Антоний. — И спустя минуту добавил: — Я тебе вовсе не говорил, что Тимофей именно за короной отправился в Рим, это твоя разгоряченная голова сама выдумала…
Аарон не поверил. Тревога за Тимофея возрастала.
— Тогда зачем поехал в Рим познаньский епископ? — допытывался он настойчиво.
Антоний улыбнулся.
— Затем, — ответил он, выпятив тонкие, бледные губы, — чтобы король Генрих, возлагая на свое недостойное чело императорскую диадему, не забывал, что и о его величии сказал мудрый царь Соломон: "Суета сует и всяческая суета".
— Не пойму, о чем говоришь, — морща лоб и брови, сказал Аарон. — Ведь не о том же, будто затем лишь поехал Тимофей в Рим, чтобы что-то сделать против нового императора.
Антоний вновь улыбнулся.
Аарон вскочил. Хотя ноги подгибались под ним, хотя с каждой минутой он чувствовал во всем теле все большую слабость, он с силой бил кулаком в дубовый стол, усиливая свое возмущение еще и топаньем. В разгоряченном сознании Аарона образ Антония начал сливаться с образом грека.
— Я начинаю думать, брат Антоний, — прошипел он хрипло, — что ты кому-то иному верно служишь, а не государю Болеславу, благородному патрицию, в чьих благородных мыслях нет места коварству и измене. Уж коли государь Болеслав вложил в Мерзебурге свои руки в ладони короля Генриха, то не Болеславу служат те, кто в Риме затевают против Генриха какие-то козни… Я не верю тебе, не верю! Я сам слышал в Кёльне, как Тимофей говорил, что Болеслав решил примириться с королем Генрихом, более того, принять лен из его рук… Должен был сопровождать его в Рим со своей сильной дружиной…
— И не сопровождает, отец Аарон. Не сопровождает, и пусть исходит из уст наших хвала и благодарность Христу, который не захотел затемнить рассудок нашего короля. А я так боялся, отец Аарон, ужасно боялся, что государь наш Болеслав безрассудно останется при своем решении отправиться в Рим…
— Что ты говоришь, брат Антоний? Что ты говоришь? Опомнись! — уже не сердился, а почти рыдал Аарон. — Ведь Рим пятнадцать лет ждет нетерпеливо и напрасно прибытия патриция империи! Ведь еще Сильвестр-Герберт осуждал промедление государя Болеслава… Не погневайся, брат, но еще раз спрашиваю тебя, кому ты служишь? Кому?! Ты, который не желаешь государю Болеславу, чтобы Вечный город преклонил перед ним колени! Чтобы пронесли перед ним во время торжественного шествия к Капитолию символ блистательной мощи — серебряных орлов! Если бы ты знал, брат Антоний, как сокрушаются над новым решением Болеслава все, кто с поистине любовной гордостью видят в польском княжестве верное детище Римской империи, главную опору Оттонова наследия… Если бы ты знал, как горестно стенает краковский епископ Поппо, как огорчена, до постыдных слез и страданий, государыня Рихеза, достойная наследница Оттона Чудесного…
— Так, говоришь, и они огорчены? А я-то думал, отец Аарон, что лишь явные враги нашего короля не скрывают своих слез и терзаний, ведь он не дал себя провести, не дал замутить себя серебряными побрякушками проницательный государь Болеслав. Мне известно было, что плачут на Эльбе, и на Заале, и на Шпрее, и на Мульде, и на Рейне, и даже на Мозеле, но что и на Висле плачут, этого я не провидел… Думал, что скроют в глубине души боль и стыд разочарования и не открыто заплачут.
Антоний встал и уперся руками в некрашеный дубовый стол.
— Ты уже дважды бросил мне в лицо оскорбление, отец Аарон, гневно, презрительно и подозрительно восклицая: "Кому ты служишь, брат Антоний?" Но я всего лишь скромный монах, пустынник, привык к смирению: я не был любимцем папы, так что и это унижение претерплю. Не погневайся, достопочтенный аббат, если и я в свою очередь задам тебе этот вопрос: кому ты служишь? Не отправился наш государь в Рим, и плачут от этого его заклятые враги, непримиримые враги достославного Польского королевства — явные враги, а теперь я узнаю, что и скрытые также… И ты с ними плачешь, отец Аарон. Не только с Поппо и Рихезой, но и с епископом Дитмаром, и князем Бернардом, и аббатом Рихардом, и с Одой, изгнанной мачехой Болеслава… К кому же из нас должен быть обращен этот вопрос: кому служишь? Ты или я? Я, верный слуга нашего владыки, несказанно рад и возношу благодарность мудрости божьей, что уберегла государя Болеслава от похода, из которого он наверняка бы не вернулся…