Жан-Поль Рихтер - Зибенкэз
В три часа раскрывается желтый козлобородник, а также чернушки, и внизу, под комнатой жильца, конюх начинает шуршать кормом и сыпать его в ясли. — В четыре часа (если дело происходит в воскресенье) просыпаются маленькая ястребинка и набожные причастницы, — они представляют собою часы с музыкой или, вернее, с пением, — а также пекаря. — В пять часов пробуждаются судомойки, скотницы и желтоглав, — в шесть часов осот и кухарки. — В семь часов бодрствуют уже многие камеръюнгферы во дворце и обыкновенный салат в моем ботаническом саду, а также многие купеческие дамы, — в восемь часов все их дочки, «мышьи ушки» и все коллегии раскрывают и раскладывают свои листы от духовок, бумажные листки и цветочные листики; — в девять часов уже шевелятся дворянки и ноготки; даже многие барышни из сельских усадеб, приехавшие в гости, уже наполовину выглядывают в окно. — От десяти до одиннадцати часов расстаются с утренним сном придворные дамы и весь камергерский штаб, и бородавник, и альпийская скерда, и придворный чтец княгини, и до некоторой степени стряхивает с себя дремоту весь дворец, ибо сегодня с высокого неба солнце так чудесно мерцает сквозь яркий шелк. — В двенадцать часов открывает глаза князь, в час — его супруга, а также гвоздика в ее цветочной вазе. — Попозже, к четырем часам пополудни, приходят в движение лишь красная ястребинка и ночной сторож в качестве «часов с кукушкой», причем оба показывают лишь вечерние и лунные часы. От воспаленных глаз бедняги, который открывает их лишь в пять часов, подобно ялапе, мы печально отвратим наши; это — больной, который принял таковую как лекарство и сменил лихорадочный бред, терзавший его словно раскаленными клещами, лишь на столь же мучительное бодрствование.
Я никак не мог узнать, когда бывало два часа, ибо в это время я (подобно тысячам толстых мужчин) засылал вместе с желтыми «мышьими ушками»; но в три часа пополудни и в три часа утра я просыпался с точностью часов с репетицией.
Так мы, люди, можем служить для высших существ цветочными часами, когда на последнем нашем одре закрываются наши цветочные лепестки, — или песочными часами, когда в подобных же часах нашей жизни песок высыпался без остатка, так что их перевертывают в ином мире, — или фигурными часами, ибо когда здесь, внизу звонит и ударяет наш погребальный колокол, в том мире выходит из футляра бесплотная фигура, сотворенная по нашему образу и подобию; — и во всех этих случаях, когда минуло семьдесят человеческих лет, эти высшие существа могут сказать: «Еще один час прошел! Боже, до чего быстро летит время!»
Это я вижу на примере настоящего отклонения от темы. — Фирмиан и Генрих весело вступили в соседнее шумное утро, но первый из них до самого полудня был не в состоянии пустить корни ни на одном кресле или стуле и ни на одной половице комнаты: opera buffa e seria его притворной смерти непрестанно поднимала перед его душой свой занавес и показывала свои гротескные сцены. Как всегда, он теперь был более юмористически настроен под влиянием присутствия и примера Лейбгебера, который управлял Фирмианом в силу своего внутреннего сходства с ним. Лейбгебер уже за много недель перед тем исчерпывающе обозрел в своем воображении рее кулисы и смены декораций бутафорской кончины, а потому сейчас мало думал о них; интересной новинкой для него был план, заключавшийся в том, чтобы из брачного факела Розы, уже отлитого и обмазанного, вытащить фитиль, новобрачную. Генрих всегда становился необузданным, дерзким, яростным и непримиримым, когда наталкивался на несправедливости, причем иногда его благородный гнев, как это было и теперь, в деле с Розой и Блэзом, чрезмерно напоминал мстительность. Фирмиан, более кроткий, щадил и прощал, причем нередко даже с кажущимся ущербом для своей чести; он был бы не в силах лейбгеберовским ключом дантиста извлечь эпистолярного возлюбленного из кровоточащей души прекрасной Натали. Со своего друга, когда тот сегодня отправлялся к ней в «Фантазию», он взял обещание действовать деликатнейшим образом и пока умолчать о «Королевской прусской вдовьей кассе». Поистине, кровавую рану нанес бы благородной душе Натали тот, кто, по поводу ее нравственного отречения от безнравственного рентмейстера, хоть отдаленно намекнул на какое-либо денежное возмещение духовного ущерба; она была достойна и способна победить и при перспективе нищеты.
Генрих вернулся поздно и с немного смущенным, но все же радостным лицом. Роза был отвергнут, а его невеста — повергнута в скорбь. Англичанка находилась в Ансбахе у леди Крэвен и вкушала сбиваемое последней масло наряду с сочинямыми ею книгами. Когда римлянке — обычно британка так называла Натали — Генрих прочел все объявления черной доски рентмейстера и весь перечень его грехов, слегка повышенным голосом, но серьезно и убедительно, то она встала с большим достоинством, свойственным самоотверженному воодушевлению, и сказала: «Если вы в этом столь же мало обманулись, сколь мало вы сами способны обмануть, и если вашему другу я могу верить столько же, сколько вам, то клянусь вам всем святым, что я не дам ни принудить, ни уговорить себя. Впрочем, через несколько дней тот, о ком мы говорим, явится сам, и моя честь обязывает меня выслушать его, так как у него в руках посланные мною письма. Но как тяжело, что я должна об этом так холодно говорить!» С каждой минутой алые розы ее лица все больше угасали и превращались в белые; облокотившись, она склонила на руку поникшую голову и, когда ее глаза наполнились влагой и, наконец, начали ронять ее, произнесла твердо и мужественно: «Не обращайте на это внимания; я сдержу слово. Затем, как бы мне это ни было трудно, я расстанусь с моей подругой и вернусь в Шраплау, к моим бедным родственникам. Я и без того уже достаточно долго жила в великосветском обществе, хотя и не слишком долго».
Необычайная серьезность Генриха покорила ее. Она питала непоколебимое доверие к его честности лишь потому, что он — странная причина! — до сих пор не влюбился в нее, а лишь был ее другом, не нарушая ее притязаний на его сердце — своими. Она, может быть, разгневалась бы на женатого фискала ее жениха, то есть на Фирмиана, если бы у него отсутствовали три-четыре наилучших оправдания — а именно его общее духовное сходство с Лейбгебером, затем физиономическое сходство, сделавшееся совершенно отчетливым вследствие его теперешней бледности, далее его трогательный «Вечерний листок» и, наконец, все его кроткое, любвеобильное существо. Как ни болело все ее сердце, она, к величайшей радости Лейбгебера, повторила вчерашнюю просьбу привести к ней вечером Фирмиана. — Но пусть никто не осуждает ее за ее малый траур по утопающем рентмейстере или за ее ошибочное представление о нем: ведь все знаем, что милые девушки так часто принимают чувствительность за честность, писание — за дела и чернильные слезы — за благородную горячую кровь.
Под вечер Лейбгебер привел адвоката, словно незыблемое доказательство, логический аргумент и rationes decidendi (решающее основание), так как рентмейстер сплошь состоял из ratiomum dubitandi (оснований для сомнений). При появлении адвоката Аквилиана слегка покраснела, а затем, стыдясь этого, держалась несколько гордо, но все же выказывала расположение к нему, которое он заслужил проявленной им заботой об ее будущем. Натали жила в комнатах англичанки; оттуда она могла созерцать веселую, живописную долину, простиравшуюся перед ней, словно некий мир перед неким солнцем. Столь веселый и живописный парк полезен тем, что незнакомому адвокату легче прицеплять к его ветвям паутинную нить беседы, пока эта нить не повиснет свободно в воздухе, сплетенная в блестящую замысловатую сеть. Фирмиан никогда не мог сравняться с теми светскими людьми, которым, чтобы завязать разговор, не требуется ничего, кроме слушателя; которые, подобно древесным лягушкам, ухитряются уцепиться даже за самые плоские предметы и прыгать по ним; и которые могут держаться даже в безвоздушном и беспредметном пространстве, хотя этого не умеют и древесные лягушки. Но человек с такой свободной душой, как Зибенкэз, недолго оставался бы смущенным в незнакомой обстановке, хотя бы и в придворной, ибо вскоре вновь обрел бы свою свободу благодаря врожденной способности возноситься над всеми случайностями и легко заменять непритязательной простотой изощренные ухищрения светскости.
Когда он вчера видел эту Натали, она, безмятежно наслаждаясь своей юностью и природой и дружбой, улыбалась и пленяла, и увенчала чудесный вечер порывом самоотверженной отваги; но сегодня от тех нежных, светлых радостей осталось так мало. Прекрасное лицо никогда не бывает прекраснее, чем после горестного часа, когда оно проливало слезы об утраченном сер дне; ибо в самый час горести нам, быть может, слишком печально и больно было бы видеть скорбную красу. За эту прелестную страдалицу, которая скрывала пронзивший ее сердце жертвенный нож и оставляла его в жгучей ране, чтобы ничей взор не увидел текущую кровь, Фирмиан был бы рад умереть — более серьезно, чем ему предстояло, — если бы он этим смог хоть сколько-нибудь помочь ей. И, конечно, отнюдь не приходится удивляться тому, что взаимное влечение все прочнее и крепче связывало их по мере того, как сыпался песок в песочных часах: достаточно лишь принять во внимание, что при необычной тройной серьезности — ибо даже Лейбгебер впал в нее — в душе каждого из них вешняя роскошь природы вызывала наплыв тихих грез, — что скорбным, полузаплаканным глазам был приятен сегодня, словно свет вечернего солнца, вид бледного, болезненного лица Фирмиана, свидетельствовавшего о пережитых невзгодах, — что ее предрасполагала в его пользу не лишенная оригинальности заслуга, состоявшая в предупреждении и пресечении хоть некоторых вероломных замыслов ее вероломного жениха, — что все свои сегодняшние мелодии он настраивал на мягкий тон Moll своего кроткого сердца, так как хотел искупить и загладить невольную жестокость, с которой он сразу отнял у этой неповинной незнакомки столько надежд и радостей, — и что его украшала даже его почтительная, робкая сдержанность, по контрасту с фамильярностью его двойника, Генриха. — В глазах Натали адвокат обладал всеми видами привлекательности, которая женскую половину рода человеческого покоряет успешнее, чем физическая, телесная. В глазах Фирмиана еще большими и сплошь новыми были достоинства Натали: ее познания, ее мужественное воодушевление, ее изысканный тон и ее лестное внимание, каким его до сих пор не почтила ни одна красавица — достоинство, которое немало персон мужского пола, непривычных к обхождению с женщинами, доводит не только до экстаза, но даже до брака; — и особенную прелесть всем этим качествам придавало то, что они были неожиданны, необычны и что Ленетта обладала как раз противоположными.