Жан-Поль Рихтер - Зибенкэз
Фирмиан и Генрих в течение нескольких часов бродили в волшебной долине, полной волшебных флейт, волшебных цитр и волшебных зеркал, но ничего не слышали и не видели; разговор о недавнем инциденте наполнил их головы горящим топливом, словно балонные печки; и Лейбгебер, трубя в трубу молвы, а posteriori приветствовал сплошными сатирическими оскорблениями каждую байрейтианку, которую он видел прогуливающейся по аллеям парка. Он доказывал, что женщины являются наихудшими из всех судов, на которых мужчина может рискнуть плыть в открытое море жизни, а именно невольничьими кораблями и буцентаврами (а то и челноками, посредством которых дьявол ткет свое охотничье сукно и холсты для своих птичьих ловушек), тем более, что они, подобно прочим боевым кораблям, часто моются, снаружи сплошь защищены ядовитой медной обмазкой и оснащены таким же лакированным такелажем (лентами). Генрих пришел, ожидая, — хотя это было в высшей степени невероятно, — что его друга, как свидетеля и очевидца канонических impedimenta (церковно-правовых препятствий к браку) Розы, Натали опросит и результаты запротоколирует; и теперь ему было крайне досадно, что его надежды не оправдались.
Но как раз в то время, когда Фирмиан занимался критикой невыразительного, шепелявого произношения рентмейстера, речь которого невнятно журчала и словно завивалась на кончике языка, Генрих вдруг воскликнул: «Смотри-ка, вот бежит эта навозная лилия!» — Действительно, то был рентмейстер, подобный щуке, когда она хлещет хвостом, извиваясь в сетке у рыночной торговки. Когда дятел, — ибо дятлами естествоиспытатель называет всех птиц, обладающих пестрым оперением, — пролетел вблизи от них, они увидели, что его лицо пылает от злобы. Очевидно, клей, который должен был скрепить его союз с Натали, распустился и растекся.
Два друга пробыли еще несколько времени в тенистых аллеях, чтобы с нею встретиться. Наконец они отправились обратно в город и по дороге догнали служанку Натали, посланную в Байрейт с поручением доставить Лейбгеберу следующую записку:
«К сожалению, вы и ваш друг не ошиблись — и теперь все кончено. — Я бы хотела несколько времени побыть в одиночестве, предаваясь размышлениям на руинах моей скромной будущности. Человеку, у которого поранена и зашита губа, не разрешается говорить; у меня же не рот, а сердце обливается кровью — при мысли о том, что представляет собою ваш пол. Ах, я краснею за те письма, которые до сих пор писала с удовольствием и заблуждаясь; а, быть может, этого и не следовало бы делать. Ведь вы сами говорили, что невинных радостей так же не следует стыдиться, как черники, хотя она, когда полакомишься ею, на время сообщает рту темную окраску. Как бы то ни было, я от всего сердца благодарю вас. Раз уж мне суждено быть разочарованной, то бесконечно отрадно, что это совершил не сам злой чародей, а вы и ваш столь честный друг. Прошу вас передать ему мой искренний привет.
Ваша А. Натали».Генрих рассчитывал даже получить пригласительную карточку, ибо, по его словам, опустошенному сердцу так же холодно и недостает чего-то, как пальцу, на котором слишком низко срезан ноготь. Но Фирмиан, прошедший школу брака и приобревший в ней барометрические шкалы и циферблаты для правильного суждения о душевных состояниях женщин, благоразумно решил: «В тот час, когда женщина в силу чисто нравственных оснований дала отставку своему возлюбленному, к человеку, который, ссылаясь на них, убедил ее это сделать, она неизбежно относится несколько холоднее, чем следует, хотя бы он и был ее вторым возлюбленным». И по той же причине (это должен добавить я) чрезмерная холодность ко второму сразу же сменится чрезмерной теплотой.
«Бедная Натали! Пусть цветы превратятся в английскую тафтяную повязку для порезов твоего сердца, и пусть нежный весенний эфир станет молочным лечением для твоей стесненной груди!» Таковы были непрестанные пожелания души Фирмиана, и ему так больно было, что и невинную постигают испытания и кары, словно виновную, и что живительный воздух своей жизни она вынуждена вдыхать не со здоровых, а с ядовитых цветов.[133]
На следующий день Зибенкэз не занимался ничем, кроме сочинения письма, под которым он подписался «Лейбгебер» и в котором сообщал Вадуцскому графу, что в настоящее время болен и выглядит таким же серо-желтым, как швейцарский сыр. Генрих все время не давал ему покоя. «Ведь граф, — говорил он, — привык во мне видеть инспектора, пышущего здоровьем и жаром. Когда же новые приметы он усмотрит на бумаге, то свыкнется с ними и в жизни и будет думать, что ты — это я. К счастью, мы оба таковы, что нам не придется расстегиваться ни в одной таможне,[134] и у каждого у нас под жилетом спрятан лишь пуп».
В четверг Фирмиан стоял под воротами гостиницы и видел, как рентмейстер, в придворном одеянии, с головой, увенчанной лаврами парадной прически, и с целым бардтовским виноградником в качестве подбородочного бордюра, ехал в «Эрмитаж», сидя между двух особ женского пола. Когда эту весть он доставил наверх, в комнату, Лейбгебер разразился бранью и проклятиями: «Этот мошенник достоин лишь такой женщины, у которой вместо головы — головня, а вместо сердца — gorge de Paris или (разница тут лишь в направлении) cul de Paris». — Он непременно хотел сегодня же посетить и уведомить Натали; но Фирмиан насильно удержал его.
В пятницу она сама написала Генриху следующее:
«Я отважно отменяю мою отмену приглашения и прошу вас и вашего друга посетить прекрасную „Фантазию“ и притом именно завтра, когда ее обезлюдит суббота, а не в последующее воскресенье. Я заключаю природу и дружбу в мои объятия, и ничего больше они не вместят. — В прошлую ночь мне снилось, что вы и ваш друг вдвоем выглядывали из одного гроба, и белый, порхающий над вами мотылек все вырастал, пока его крылья не сделались такими большими, как два савана, и затем он вас обоих плотно прикрыл, и под пеленой все замерло и оставалось неподвижным. Послезавтра прибывает моя милая подруга. А завтра прибудут мои друзья: я на это надеюсь. А затем я расстанусь со всеми вами.
Н. А.».Эта суббота займет всю следующую главу, и о том жадном любопытстве, которое она вызывает у читателя, я немного могу судить по своему собственному, тем более, что хотя следующей главы я еще не написал, но уже прочел ее, а читатель — нет.
Глава четырнадцатая
Отставка возлюбленного. — «Фантазия». — Дитя с букетом. — Ночной эдем и ангел у райских врат.
Ни глубокая лазурь небес, которая в субботу была такой темной и одноцветной, как зимою или ночью, — ни мысль о предстоящей сегодня встрече с печальной душой, которую он изгнал из ее рая, отогнав от содомского яблока змия (Розы), ни болезненное состояние, ни воспоминания о семейной жизни, взятые в отдельности, а лишь все эти полутона и минорные тона вместе создали в душе нашего Фирмиана плавное маэстозо, придавшее во время его послеполуденного визита столько же нежности его взорам и мечтам, сколько он надеялся встретить в женских.
Но он встретил как раз обратное; вокруг Натали и в ней самой царила та возвышенная, холодная, тихая ясность, подобную которой мы видим лишь на высочайших горах, возносящихся над тучами и бурей, и овеваемых более разреженным и прохладным воздухом, и пребывающих под более глубокой лазурью и более бледным солнцем.
Я не порицаю читателя, если ему теперь хочется внимательно выслушать отчет, который Натали должна дать о своем разрыве с Эвераром; но весь этот отчет можно было бы поместить в виде надписи на ободке прусского талера, — как бы мал ни был последний, — если бы я не умножил и не дополнил его своим, который я здесь заимствую из-под собственного пера Розы. Дело в том, что пять лет спустя рентмейстер написал очень хороший роман, — если можно верить похвале «Всеобщей немецкой библиотеки», — в который он искусно вставил, словно в оправу, всю историю раскола между ним и Натали, этого расставания тела с душой; по крайней мере так можно заключить из многочисленных намеков Натали. Таков мой воклюзский источник. Духовный кастрат, подобный Розе, способен произвести на свет лишь то, что пережил сам; его поэтические эмбрионы — это лишь усыновленные им дети действительности.
Вкратце дело было так: в прошлый раз, едва только Фирмиан и Генрих удалились под сень деревьев парка, рентмейстер поспешил наверстать упущенную месть и с раздражением спросил Натали, как это она терпит визиты таких мещан и нищих. Натали, уже вспыхнувшая при виде поспешности и холодности, с которой отретировались оба друга, воспылала гневом и обратила его пламя против непрошеного катехизатора, облаченного в шафранный шелк. Она ответила: «Такой вопрос почти оскорбителен, — и, в свою очередь, спросила (пылкая и гордая, она не умела притворяться или выведывать): — Но ведь и вы сами часто посещали господина Зибенкэза?» — «В сущности я посещал лишь его жену, — тщеславно сказал тот, — а сам он был только предлогом». — «Так!» — произнесла она; и этот слог был не менее долгим, чем ее гневный взгляд. Мейерн изумился такому обращению, противоречившему всей предшествовавшей переписке, и поставил его в счет обоим побратимам-близнецам; почерпнув величайшую отвагу в сознании своей телесной красоты, своего богатства, бедности своей невесты, ее зависимости от Блэза, а также своих супружеских привилегий, этот смелый рыкающий лев не обратил внимания (на что не дерзнул бы никто иной) даже на разгневанную Афродиту и, чтобы унизить ее и похвастаться своим возведением в звание чичисбея и своими перспективами в сотнях открытых для него гинекеев и вдовьих резиденций, — он, представьте себе, так прямо и сказал ей: «Молиться ложным богиням и отворять врата их храмов было слишком уж легко, а новому я рад очутиться у вас в вавилонском пленении, навеки возвращающем меня к истинному женскому божеству».