Мишель Ловрик - Книга из человеческой кожи
Но Санто ожидал неприятностей совсем с другой стороны.
– Твой брат непременно приедет, чтобы узнать правду. Жажда заполучить обратно твое приданое пригонит его сюда, но более всего его подтолкнут к этому любопытство и разочарование. То, что ты умерла по собственной воле, а не от его руки, приведет его в бешенство. Так что мы еще не освободились от него.
Кроме того, мы сходили с ума от беспокойства о Джанни и Анне – мы решили, ради их собственной безопасности, не ставить их в известность заранее о нашем плане. Но теперь известия о моей кончине доставят им невыразимые страдания, несмотря на то, что план наш удался блестяще! Нам оставалось только надеяться, что наше письмо дойдет до них раньше, чем письмо сестры Лореты моему брату, с сообщением о моей предполагаемой гибели и портретом в качестве доказательства.
Мы уже решили, что станем открыто жить в гражданском браке в Арекипе. У Марчеллы Фазан не было никаких документов, чтобы предъявить их нотариусам, а последним, кого я хотела видеть, стал бы служитель Господа.
Мы просто стали мужем и женой.
Мама Беатриса изготовила для меня вуаль, украшенную розовыми бутонами, и дала мне свое лучшее платье, которое пришлось изрядно ушить в талии. Когда она сметывала его прямо на мне, я вдыхала аромат духов, которые мой отец привез ей из Венеции и Старого Света. На свадьбу пожаловал Арсе со своей повозкой, украшенной лентами и виноградными лозами. На окраине города мы собрали букет полевых цветов. Под радостным взором небес Фернандо передал меня жениху, подарив нам два серебряных кольца, которые сам смастерил из последнего браслета Беатрисы. Санто взял меня в жены. Жозефа провозгласила нас мужем и женой. В целом свете еще не бывало более счастливого бракосочетания! В качестве свадебного угощения у нас были бобы и вчерашний хлеб. Большего мы не могли себе позволить. Мои цветы мы отнесли на могилу безымянной матери и ее ребенка.
В нашу брачную ночь с нами были мир и уединение, и бесконечный, озаренный солнечными лучами рассвет.
Мингуилло Фазан
Совершенно неожиданно, без всякого предупреждения, я получил от монахинь портрет Марчеллы. Если к нему и прилагалось письмо, то оно затерялось на долгом пути, который проделал портрет. И, как наверняка вспомнит внимательный читатель, в то время я не знал ровным счетом ничего о тех таинственных правилах, которые определяли, как и когда молено рисовать лицо монахини.
Я лично не заказывал никакого портрета своей сестры. Мне показалось очень и очень странным, что Марчелла пожелала прислать мне собственное изображение, когда всю жизнь она только и делала, чтобы пыталась избежать моего внимания.
Я повесил этот изрядно пострадавший и осыпающийся хлопьями краски рисунок у себя в кабинете и несколько дней пугал им своих дочек. Затем я отнес его в башню и окружил частоколом книг в обложках из человеческой кожи. Мне подумалось, что их навязчивое присутствие быстро погубит жизнь, которая каким-то непонятным образом теплилась в чертах лица сестры.
Но этого не случилось. Свет по-прежнему мерцал в ее глазах. И вот тогда я призадумался. Сто семьдесят пять ступенек вверх по лестнице, чтобы сходить в гости к Марчелле и своим книгам – и каждая из них наводила меня на новую мысль. Я страдал и мучился, пока мой разум тщетно пытался отыскать ответы на свои «как» и «почему», и каждое сомнение было для меня острым ножом, всаженным под ребра. Для чего моей сестре вдруг понадобилось присылать мне свой портрет. Как она умудрилась написать его и отослать по почте? Кстати, прекрасная работа: наверняка он стоил кучу денег. Откуда она их взяла? Я ведь ограничил ее peculios до минимума.
Я написал сестрам в Арекипе, но не стал задавать мучивший меня вопрос в лоб, а сформулировал его следующим о разом: «Все ли в порядке с моей дражайшей сестрой?»
Три месяца спустя я получил свой ответ, от которого па порохом сражений, развернувшихся на побережье. Два генерала, которых звали Бернардо О'Хиггинс и Хосе де Сан-Мартин, «освободители» Аргентины, в настоящее время огнем и мечом прорубали дорогу к независимости Чили. Ходили упорные слухи о том, что в самое ближайшее время и Перу двинется в том же направлении.
В монастыре Святой Каталины также произошла смена режима. Новая priora сухо и злобно ответила – причем почерк ее показался мне странным и неудобочитаемым, – что «сестра Констанция получила то, что заслуживала».
Разобрать ее подпись мне не удалось. Но я обратил внимание, что местоимения «Мне» и «Меня» она писала с заглавной буквы. Мне стало совершенно ясно, что Марчелла навлекла на себя ее неудовольствие и что новая настоятельница злобно радуется несчастью, приключившемуся с моей сестрой.
Но что же это было за несчастье? Этот вопрос не давал мне покоя. Должно быть, моя дорогая сестрица совершила какой-то проступок, за что ее подвергли суровому наказанию. Что ж, я должен был увидеть это собственными глазами. Я вдруг понял, что мне недостает унижения и страданий Марчеллы. Если я вновь окажусь рядом с ней, это принесет мне огромную пользу.
Кроме того, мне надо было встряхнуть и оживить свой фармацевтический бизнес в Перу, а заодно и приобщиться к удовольствиям от посещения Вальпараисо теперь, когда чилийская революция, судя по всему, благополучно завершилась. Вот уже три года я не бывал в Южной Америке. При мысли о горах, портовых кранах, белых стенах и красных бутенвиллиях Арекипы я ощутил, как каждая клеточка моего тела застонала в предчувствии наслаждения, особенно внизу живота.
Я решил, что мне совершенно ни к чему страдать от одиночества во время долгого путешествия. Теперь, когда я уже видел горные перевалы, долины и пики, они более не вызовут у меня столь пристального интереса. Кроме того, будет нелишним иметь кого-нибудь, кто взялся бы пробовать любую пищу, которую мой нос обвинил бы в фальсификации. Я вызвал к себе своего дурака камердинера Джанни и сообщил ему:
– Мы едем в Арекипу.
И увидел, как от неописуемого удивления челюсть у него отвисла до пола.
Джанни дель Бокколе
Портрет Марчеллы чуть не свел меня с ума. Никогда еще такого со мной не бывало. Ее лучистые глаза что-то хотели сказать мне, но я был слишком туп, чтобы понять, что именно. С чего бы это мы получили ее портрет? Или монахиням позволительно рисовать себя? Мысль эта крутилась у меня в голове, как крыса в клетке. С этим портретом что-то было решительно не в порядке. И я не получал никаких известий от Санто и Фернандо, чтобы уразуметь, в чем тут дело.
Мингуилло теперь почти все время торчал наверху, в своей башне, иногда спускаясь вниз, чтобы перекусить. Нам было приказано оставлять подносы с едой на площадке второго этажа. Иногда они оставались нетронутыми до следующего утра. Он почти перестал разговаривать с нами, а просто подзывал к себе мановением руки. Когда же мы все-таки видели его, это зрелище надолго выбивало нас из колеи. Выпученные глаза, лезущие на лоб. Кожа цвета грязной скатерти. Три полки в его кабинете опустели, куда-то подевался и портрет. Сдается мне, он утащил их с собой наверх, ведь они стали для него настоящей семьей. Вот во что он их превратил.
Когда Мингуилло заявил мне, что мы едем в Перу, я даже не знал, смеяться мне или плакать. Смеяться оттого, что Мингуилло давал мне то, чего я хотел больше всего на свете. А плакать – потому что Мингуилло собирался в Арекипу, и уж наверняка для того, чтобы сделать Марчелле еще хуже.
Но он не выложил карты на стол и не сказал мне, что задумал. Не проронил ни словечка и насчет того, почему мы едем именно сейчас.
– КОГДА ты сможешь уложить мой сундук? КОГДА ты уберешь это тупое выражение со своей рожи?
Да, в те дни я буквально бредил наяву. Потому как я нарисовал себе мечту: тот таинственный план успешно выполнен, и Санто с Марчелло счастливо и благополучно живут в Арекипе. Что они поженились и ждут прибавления в семействе.
Я должен был. нарисовать себе мечту. Писем до сих пор не было, страсти Господни. Воцарилось молчание смерти. Я прямо кипел от этого. Оно душило меня.
Я до того разнервничался, что решил наведаться в гости к Сесилии Корнаро, чтобы рассказать ей про портрет. Но той не было дома – очередная записка гласила: «Уехала в Кадис рисовать младших Бурбонов. Накормите кота». Дверь ее мастерской была открыта, ну, я и вошел. Зверюга был внутри и выглядел страшно недовольным. Я зашел в лавку мясника по соседству и купил ему потрохов за его страдания, и он снизошел до того, что сожрал их в моем присутствии. Я погладил его по большой старой голове и оглядел студию.
На двух мольбертах все еще стояли портреты. На одном был изображен знаменитый английский милорд, тот самый озорник, поэт Байрон, про которого говорили, что он был возлюбленным Сесилии Корнаро. Судя по тому, как он выглядел, про него говорили правду. Второй был мне неизвестен, но она нарисовала небольшое развевающееся знамя в старом стиле чуточку пониже его груди. На нем было написано: «Доктор Руджеро из Стра». Он казался несчастным, исполненным скептицизма стариком и подносил к свету маленькую бутылочку с коричневой грязью внутри, держа ее за горлышко. Я с удивлением увидел прикрепленную к мольберту расписку на крупную сумму от одного из этих торговцев книгами, готовых продать родную мать, которых так привечал Мингуилло.