Владимир Афиногенов - Нашествие хазар (в 2х книгах)
В этом месте в мыслях своих я уличаю себя в том, что сочувственно отношусь к страданиям еретиков, и вместе с Фотием осуждаю их учителя Сергия-Тихика, приведшего многих к печальному концу. Верно: примкнув к восстанию, они стали «людоедами», то есть убийцами, и понесли суровую кару.
И тут я должен сказать о своих родителях…
Отец мой славянин, родом из Македонии, воспитывался в иконоборческой семье, и женился на девушке таких же религиозных убеждений. Когда разгорелось пламя народного гнева, он, не задумываясь, вместе с братьями и молодой женой оказался в стане Фомы Славянина. Братья погибли в сражении с болгарами у стен Константинополя, а его казнили позже, в 823 году, в году, когда я появился на свет вместе с сестрою, названной Максимиллой.
До двенадцати лет я рос в Тефрике, слушая, как и сестра, проповеди павликиан, познавая мученическую историю их движения. Жили мы бедно, еле сводили концы с концами, и тут представилась возможность отослать меня в Македонию к брату матери, который, как потом выяснилось, отошёл от иконоборства и встал на путь православия. Он быстро выбил из моей ещё неокрепшей головы павликианскую ересь и поместил в православную школу при одном монастыре в Славинии. По окончании её я принял обет иноческого пострижения и получил новое имя. Теперь я звался Леонтием.
В школе же у меня проявилась склонность к познанию древнегреческого языка и эллинским наукам, поэтому и был приглашён Мефодием, состоящим на военной службе, в его замечательную библиотеку на должность переписчика, а позже он определил меня к брату Константину.
Но об этом я уже говорил, записывая свои впечатления о совместных с философом путешествиях. К сожалению, туда не вошло да и не могло войти описание моего посещения Тефрики, когда мы ездили в Метилену к эмиру Амврию на богословский спор с сарацинами…
Тогда я долго колебался, поведать ли Константину, так же, как сейчас патриарху Фотию, о моих родственниках, да ещё самых близких и единственных на этом свете — матери и родной сестре, которые погубили свои души, став на путь ложного учения? Но решил: «Скажу!» Исходил из того, что измыслил апостол Павел: «Не обманывайте самих себя. Не думайте, что вы мудры в этом мире… Не хитрите. Ибо сказано: «Бог уличает мудрых в их лукавстве».
Константин, например, меня сразу понял, проводив в Тефрику с напутствием:
— Я верю, как и ты, в Господа Иисуса и твёрдо убеждён, что нет ничего, что было бы нечисто само по себе… Я даю тебе разрешение идти к ним не пастырем Божиим, а любящим сыном и братом, потому как любовь не перестанет существовать никогда. Всё остальное будет ненужным…
И пошёл я тогда. Увидел через тринадцать лет свою мать и Максимиллу, живущих, как и раньше, в такой же бедности, но гордившихся ею, признающих из апостолов Христа только Павла, поучавшего: жадному к богатству человеку нет места среди святого Божьего народа, а сестра к тому же строго придерживалась ещё и слов, что женщине лучше оставаться незамужней, тогда она будет счастливее…
И Максимилла жила без мужа, без детей, содержала нашу старую мать, работала за троих, ловко управлялась с хозяйством и скакала на коне, как заправский наездник.
С сестрой сложились у меня вполне мирные отношения; ни в чем не упрекали друг друга, хотя она с явным неудовольствием косилась на сундук, в котором лежало моё иноческое платье, — я ходил в Тефрике в одежде свободного гражданина, в монашеском мне бы не поздоровилось[172]…
Правда, поначалу Максимилла хотела убедить меня в правоте своей ереси, но увидела бесплодность попыток. Я же, следуя словам Константина, вёл себя в их доме как любящий сын и брат, и только. На прощание мы условились сноситься через Ореста, хозяина таверны «Сорока двух мучеников».
И это она вчера была у него и, если бы я приехал на пару часов раньше, то мы бы с ней встретились… Сестра передала весть, от которой моё сердце сразу похолодело: мама наша тяжело больна и скоро преставится…
Но в тот день ещё раз довелось испытать сильное волнение, когда я узнал от Фотия, что нас с Мефодием намереваются послать в Тефрику для обмена пленных. Значит, я могу ещё раз повидать родительницу перед её кончиной…
Как жалел, что рядом нет Константина. Он бы подал нужный совет перед тем, как состоится откровенный разговор с патриархом.
Буду действовать, как раньше. Если философ меня понял, то поймёт и Фотий.
Рукопись его заканчивалась описанием правления Феодоры[173]; незадолго до того, как её с дочерьми заточил в монастырь родной сын, она вдруг возымела сильное желание привести к правой вере павликиан на востоке или беспощадно уничтожить их.
Императрица послала сановников Судалу, Дуку и Аргира (последний Иктиносу-регионарху приходился отцом). Они одних распяли на деревьях, других поразили мечом, третьих бросили в морскую пучину. Так погибло до ста тысяч человек, а их имущество привезли в Константинополь и передали в императорскую казну.
Но я-то хорошо знаю, как складывалась потом судьба оставшихся в живых павликиан и как, непокорные, привлекая последователей своей веры, они продолжали воевать против целого ромейского государства…
В дверь постучали, вошёл Джамшид, неся на подносе фруктовые соки и хлеб. Увидев почти сгоревшие свечи, показал в улыбке ослепительно белые зубы, — догадался, что только сейчас я положил в стопку последний прочитанный мною лист…
До этого мне не удавалось подробно поговорить с юношей, указал на стул:
— Садись, Джам. Расскажи, как живёшь? Обижает ли кто?
— Хорошо живу, отче… Учусь. Никто не обижает, если только с товарищами по школе иной раз повздорю… Я же галерник, сила есть, за себя постою всегда, — другие это знают и не лезут…
— Молодец! — весело и искренне похвалил я негуса.
Лицо Джамшида, несмотря на похвалу, вдруг помрачнело, и он спросил:
— Леонтий, я узнал, что философ болен… Серьёзна ли его болезнь?…
— Джам, телесная боль излечима, и Константин может её превозмочь, а вот душевная…
И тут снова в дверь постучали, и слуга объявил, что идёт его святейшество. Джам взял пустой поднос, поклонился и вышел.
Фотий, одетый по-простому, без пышного патриаршего одеяния, показался мне меньше ростом, и взгляд его глаз излучал не обычную строгость, а теплоту. Это меня подбодрило и ещё более подвигнуло на доверительность. Я поцеловал Фотию руку, а свою положил на рукопись и сказал:
— Владыка, сей труд достоин искренней похвалы.
— Леонтий, я очень рад, потому как эта похвала звучит из уст первого читателя и, надеюсь, неплохого знатока истории павликианского движения… — и в карих глазах патриарха снова вспыхнули тёмные точечки.
«Знает… Обо всём уже знает. Но пока не пеняет… — промелькнуло у меня в голове, и на душе полегчало: — Значит, можно начинать разговор…»
И я поведал ему то, о чём собирался…
По окончании исповеди Фотий благодарственно положил ладонь на моё плечо и слегка его потрепал:
— Рад, что проявил чистосердечие, Леонтий… Но пусть наш разговор останется строго между нами… Забирай придворного врача и отправляйся пока в монастырь. Да, и вот возьми две охранные грамоты для русов-киевлян. А Константину и Мефодию скажи, пусть после «Евангелия» начнут переводить «Деяния Апостолов» и некоторые места из «Церковных служб», чтобы ими открыть «Зачала»[174] православных чтений на славянском языке в День Христова Воскресенья и далее на каждую седмицу — на все пятьдесят, которыми, ты знаешь, содержится в совокупности годовой «триединый» круг, ибо в существе его лежит «явнотайность» Триединого Божества… — Фотий немного помолчал, как бы впитывая в себя премудрость сих слов, а потом приобнял меня. — Ну, с Богом! А посольство в Тефрику встретите у себя в монастыре, затем к нему с Мефодием присоединитесь…
* * *Получив из рук Леонтия охранные грамоты, Доброслав рассудил:
— Дубыня, я поеду к Константину, а тебе придётся пока остаться здесь. Князь Аскольд обязал нас сноситься с купцами и докладывать обо всём, что тут деется. Я же должен помочь философу встать на ноги. Врачи?! Знаю их, ещё с Крыма. Только травы лечат человека! Так говорил жрец Родослав…
И как бы в подтверждение правильности распоряжения Клуда из Болгарии прискакал гонец, сообщивший, что Дир ещё гостит у царя Бориса; увидел его младшую сестру и увлёкся ею… И Дубыня сразу же отправился в предместье святого Мамы, чтобы уведомить об этом тех купцов, которые через день отправлялись в Киев.
Доброслав, прежде чем положить в тоболу статуэтку Афродиты, тщательно потёр её о рукав рубахи, в которой ходил ещё будучи поселянином в Крыму. Одеяние стражника сложил на каменную лавку в казарме рядом с одеждой Дубыни, — она тоже теперь не понадобится другу. Вчера получили жалованье, сходили в терму и решили сюда более не возвращаться…