Евгений Чириков - Зверь из бездны
— Вдовушка работает! — прошептал Федя, снял картуз и перекрестился. — И избави нас от лукавого[301]! — сказал вслух и вздохнул.
Залаяли на мельнице собаки. Кобель высшей дрессировки стал жаться к ногам Феди, но тот злобно отпихнул собаку ногой: вспомнил ее охотничьи достоинства. Встретились утки с утятами. Где-то загоготали гуси. Из-за густых черемух и старых берез выглянула крыша мельницы, обросшая изумрудным лишайником. Словно крышу накрыли плюшевым ковром. Голуби, белые, синие и палевые, взвились над мельницей и сверкали на солнышке крыльями. Заверещали в пруду лягушки. Ну, слава Богу, добрались наконец до привала! Теперь отдохнем, попьем чайку, приляжем. Торопиться некуда.
— Вот сюда, в калиточку, во садочек! — говорил наш проводник, шагая впереди всех.
Вошли в садик: нарядно, чисто, все ухищрено, везде опрятно. За садом — огород: капуста, огурцы, картофель, рослые подсолнухи с опущенными головками. Спелая уже вишня и зеленые яблоки. Дальше целый городок пчелиных домиков. Вихрем вылетели откуда-то две злющих собаки и, сверкая зубами, стали прыгать около нас.
— Кто здеся?
Старуха с падожком, похожая на Бабу-Ягу, появилась около крыльчика с болтающимся на веревочке рукомойником и стала унимать готовых нас растерзать псов.
— Мамаша ейная! — шепнул нам Федя. — Ей больше ста лет, а она не помирает. Почему?
— A-а! Охотнички! Ничего, не бойтесь! Проходите в избу!
— Здравствуйте, мамаша! Как живете-можете? — заговорил Затычкин. — Все ли в добром здоровьи? Глафира Тимофеевна как?
— Потихонечку-полегонечку… Проходите-ка в избу!
Вот мы и у колдуньи! Сенцы, направо — дверь в избу, налево — в клеть. Низковато, но опрятно и в сенях, и в горенке. Печка ярко выбелена, хайло очага занавесочкой белой прикрыто, на окошках — цветы, на полке — сверкающий начищенной медью самовар, полы — вымыты, лавки точно сейчас обструганы, пахнет сосной и печеным хлебом. Домовито!
— А где же Глафира?
— На мельнице она. Помольцы[302] приехали. Долго никого не было, соскучилась без людей, ну вот и точит лясы… с мужиком.
Федя подтолкнул меня локтем — понимай, дескать! Никто не едет — боятся.
— А как бы нам, старушка Божия, самоварчик? Можно?
— А вот я сейчас к Глафире добегу…
Старуха ушла. Мы стали озираться и переглядываться. Федя опять за свое:
— Глядите: где у ней икона? Нет иконы. Хотя она по какой-то новой вере живет, а только все это зря говорится: для отвода глаз. Не терпит Святого Духа!
Федя начал было объяснять подробнее, но увидал в окно возвращающуюся старуху и сказал:
— Тихо! Сама идет!..
Впереди шла старуха, за ней — дочь. Мы насторожились. Скажу прямо: ждали взволнованно, с некоторым трепетом. И вот наконец увидели саму колдунью!.. Прежде всего бросилась в глаза молодцеватая фигура женщины и ее богатырская грудь. В красном повойнике[303], в синем сарафане, подоткнутом, чтобы не мешал. В мужских сапогах. Вся в муке! Трудно сказать, красива или нет. Мучная пыль густо обволокла лицо, и только глаза, серые, миндалевидные, резко обрисовывались и сверкали янтарным кошачьим блеском. Странные глаза!.. Поклонилась, отерла рукавом мучную пыль с лица и сразу преобразилась… Сказочное превращение: сразу помолодела, похорошела, улыбнулась румяными толстыми губами и, сверкая зубами, заговорила с хохлацким напевом:
— Бувайте здоровеньки! Малесенько повремените — отпущу хлопца и до вас! Мамо! Угостите чи кваском, чи молочком, а после самовар я наставлю…
Здоровая, молодая, сильная и красивая. Останавливают внимание рот и глаза: чересчур замысловаты для деревенской бабы! Улыбка тоже особенная: тянет к губам, дразнит зубами, рождает беспокойство, смущает душу. Володя покраснел от этой улыбки до ушей. Старуха вышла на погребницу[304] за молоком, Федя подмигнул нам и спросил:
— Ну как? Бабеночка невредная?
— Да ничего себе… — довольно равнодушно протянул Евтихий. — Бывают и получше…
Я заступился:
— Хорошая женщина. Конечно, не красавица, а все-таки…
— Понравилась тебе? Опасайся! Попомни мое слово!
— Улыбка у ней очень приятная…
— Ну вот! Готов! Вот этой улыбкой-то она и привораживает нашего брата. Раскроет рот-то — на, целуй. Вот оно и того… А зубы видел? Два есть востренькие. Опасайся, если поцелует… Кровью изойдешь! Высохнешь!
— Чепуха! — произнес Евтихий. — Сто раз поцелую, и ничего не будет…
— Ну тихо! Никак, идут…
Перестала грохотать мельница. Один водопад зашумел привольно. Простучала телега по бревенчатому мосту плотины — помолец домой поехал.
Появилась Глафира. Умылась на крыльчике, побрякав рукомойником, и исчезла. Скоро она появилась в горенке в новом виде: нарядная, в платочке с цветочками, с бусами на груди, в башмаках с подковками. Схватила с полки самовар, улыбнулась мне на лету и вышла в сенцы. Мы переглянулись. Да, действительно: больше, чем недурна! Есть в ней и некультурная мощь женской породы, и прирожденная женская грация, и своеобразная кокетливость, своя, натуральная, без зеркала. Ну а полуоткрытые губы, зубы и улыбка — это уж прямо вызов и обещание! Досадно, что не посидит с нами, а все мечется. Расставила чайную посуду, принесла самовар, опять ушла и принесла тарелку с вишней.
— А вы присели бы с нами! — сказал Евтихий.
— Сейчас медку принесу…
Оставила нас со старухой, а сама носилась по сеням, по саду, под окнами.
Деловитая баба! Весь дом и мельница вокруг нее вертятся. Куры, гуси, утки, пчелы, корова, свиньи, собаки — все в ней друга-хозяина чувствуют. Со всеми разговаривает, мимоходом ласку бросит или поругает. Вон, жеребенок за ней бегает!
Пили чай, а сами все ждали, поглядывали в оконце. Старуха занимала нас разговорами, но мы плохо внимали, прислушиваясь к голосу Глафиры за окнами. Солнце садилось. В горенке потемнело: окошки в сирень смотрят, и потому зеленый сумрак висит уже над полом и потолком. Пришла наконец Глафира и подсела ко мне на лавку. Улыбнулась — я чуть блюдце из рук не выпустил. Спросила, как зовут, где живу, сколько мне годков… Прячет от нас зеленый сумрак красивую колдунью, а что тут скрывать: на всех нас она произвела впечатление. Евтихий, отозвавшийся сперва очень сдержанно о красоте этой женщины, теперь то и дело косил на нее глаза и точно изумлялся.
— Хорошенький узорчик! — сказала вдруг колдунья и стала рассматривать вышивку по подолу моей рубашки.
— Нравится?
— Даже очень! Кабы снять можно было узоры-то эти…
Я взял валявшиеся на окне ножницы и отрезал часть подола у своей рубашки:
— Вот возьмите…
— Что вы наделали? И не жалко?
— Возьмите! Прошу!
— Значит, не милая рука вышивала…
И опять мне улыбнулась! О, за эти улыбки я готов был обрезать весь подол моей рубашки! Федя заметил и печально покачал головой. Евтихий рассматривал вышивку своей рубахи — хотел обратить внимание Глафиры и последовать моему примеру, но Глафира не заметила и вышла. Мы снова остались одни. Федя воспользовался моментом:
— Вы готовы для нее всю одежду изрезать! Дурни вы…
Я пил чай и прислушивался к певучему голосу Глафиры то в сенях, то под окнами и с нетерпением ждал, когда Глафира снова появится среди нас. Евтихий и Володя тоже проявляли нетерпение: то садились, то вскакивали и смотрели в окно. Только Федя равнодушно пыхтел над блюдечком. Неожиданно вбежала Глафира, взволнованная, взбудораженная, веселая:
— Утки прилетели! Утки! Идите скорей!
Мы повскакали с мест, схватили ружья и за Глафирой, на пруд!
— В заводи сели. Надо лодку… Подождите здесь!
Глафира убежала через плотину и скоро появилась в лодочке: сидит на корме и режет веслом сонную гладь пруда, приближаясь к нашему берегу. Только лодочка-то вроде корыта, в котором рубят осенью капусту в больших хозяйствах. Разве в ней можно вчетвером? Подплыла, стукнулась носом в берег и шепчет таинственно:
— Садись который-нибудь!
Федя отошел прочь, впереди оказался я. Прыгнул в ботник и чуть не сковырнулся в воду. Хорошо, что ткнулся головой в колени Глафиры, а то быть бы мне за бортом! Удержала за шею, смеется и тихо шепчет:
— Хорошо, что грудь-то мягкая, а то и голову разбили бы…
Приготовился было прыгнуть в ботник и Евтихий, да не вышло:
— Нельзя! Нельзя! Троих не подымет: худая! Только искупаемся…
Федя отдернул Евтихия за рукав и внушительно заметил:
— Пусть их плывут! Мы с берега. Оно спокойнее… Плывите!
Мы отплыли. Остальные поплелись по берегу. Я с ружьем сидел на дне ботника, Глафира осталась на корме. Тихо плыла лодочка, шурша встречными камышами, и за кормой сверкала серебристая дорожка. Быстро падали сумерки, сгущавшиеся от стелющихся над прудом туманов. Заплыли в заросшую высокими камышами заводь, и Глафира перестала работать веслом.