Михайло Старицкий - РУИНА
Итак, повторяем, в Каменце было хотя и тесно, но совершенно спокойно; беспечный обыватель не предполагал даже, что грозные вражьи силы уже надвигались стремительно к стенам крепости. С одной стороны изолированное положение Каменца, стоявшего на утесе, опоясанном кольцом пропасти, затрудняло свободные сношения города с внешним миром, а с другой — господствовавший в окрестностях ужас удерживал любопытных в мурах, и заключенные пребывали в блаженном неведении, убаюканные обещаниями Собеского и уверениями начальников гарнизона.
Июль истекал. Стояла невыносимая жара. Раскаленные каменные дома и скалы дышали зноем; неподвижный воздух был переполнен какой-то гарью… даже вечер и ночь не охлаждали его, и лишь под утро тянуло иногда из глубокого оврага живительной влагой. При тесноте и скученности построек, в Каменце не было при домах, за исключением комендантского, ни цветников, ни бульваров, а все огороды и сады находились за пропастью, на фольварках, куда теперь никто не показывал и носа. А потому вечером, после захода солнца, все, что только могло двигаться, высыпало из душных помещений и теснилось огромными группами на площадях, валах крепости, на двориках и на висящих над обрывом балконах…
Съехавшаяся и сбежавшаяся шляхта вскоре забыла гнавшую ее по пятам опасность и предалась беспечно всякого рода забавам и вожделениям. У каждого защитника «ойчизны» была одна забота — провести весело сегодняшний день, а о завтрашнем мало было печали. Магнаты, конечно, давали разгулу почин, устраивали пиршества, оргии, кормили и поили мелкую шляхту, оставляя без внимания лишь простой, серый люд, валявшийся впроголодь по подвалам…
У коменданта Лянскоронского каждый вечер собиралась каменецкая знать — и седоусая старшина, и молодежь…
Собирались они подышать чистым воздухом в единственном садике, расположенном на краю страшного обрыва, опорожнить несколько кубков мальвазии и венгерского, повечерять всласть, поделиться новостями дня и поухаживать за целым роем пышных панн и паненок, слетевшихся на то время в Каменец; среди этого роя выделялась, бесспорно, сама хозяйка, дочь коменданта, красавица Ядвига.
Лянскоронский в эту зиму был назначен комендантом Каменецкой крепости и должен был туда переехать весной со своей единственной дочерью. Сначала, после шумной, пестрой жизни в Варшаве, уединенный Каменец показался Ядвиге настоящей тюрьмой, но потом она несколько свыклась со своим заточением, сознавая, что это оплот отчизны и что священный долг обязывает ее, патриотку, полюбить этот оплот и беречь его пуще глаза.
Ядвига, оставшись с ранних лет сиротою, развилась не по–женски, в обществе преимущественно мужском; рано стала она понимать общественные невзгоды, приучив свое сердце быть отзывчивым к страданиям отчизны. В этом направлении наиболее на нее влияли — искренний патриот отец ее Лянскоронский и увлекающийся мечтатель Владислав Фридрикевич; последний часто бывал в их доме и оказывал Ядвиге сердечное влечение. Сиротка почувствовала сразу к дяде Владе горячую привязанность, которая, наверно, перешла бы в более пламенное и нежное чувство, если бы Фридрикевич не оставил Варшаву; дела службы его вызвали на Волынь. Ядвига плакала и тосковала о своем наставнике–друге, и эта тоска отчасти примирила ее с Каменцем, так как он все-таки был ближе к Волыни, чем Варшава… Какова же была радость Ядвиги, когда, вскоре после их переезда, появился в Каменце и Владислав Фридрикевич! Стремительная в своих поступках, неудержимая в порыве, Ядвига бросилась в объятия другу детства и тем смутила его, встряхнув весь его внутренний мир…
Эта вспышка молодого чувства тронула до глубины души Фридрикевича, но вместе с тем и уязвила его открытую рану. Таинственное знакомство Владислава с Галиной, необычайное увлечение красотой ее, фантастическое похищение красавицы и трагическая развязка венчания — легли тяжелыми, неизгладимыми следами на его сердце; он стал думать лишь об одном: как бы отомстить своему оскорбителю и скрыть от света свой позор.
Само собою разумеется, что Фридрикевич появился в Каменце в качестве холостого, свободного кавалера, готового в разгуле топить свою молодость; схизматский брак был для него юридически недействительным и не мог стеснить его свободы, — он и сначала относился к нему, как к кукольной комедии, а теперь и подавно. Но несмотря на стремление заглушить в чаду оргий свой позор и тоску, это ему не удавалось, и он часто среди кликов веселья сидел безучастный, угрюмый, склонив на грудь охмелевшую голову.
Знакомые и товарищи замечали эту перемену в характере прежнего беззаботного весельчака Владислава и говорили, что он в кого-нибудь влюблен; сама Ядвига тешила себя этой мыслью и была счастлива.
Теперь она сидела с своим Владиславом на узенькой скамеечке, стоявшей на краю утеса, под густыми ветвями акации. У ног их чернела бездна, противоположный берег ее скрывала висевшая над ней мгла, в глубине мрака мерцали, словно тусклые звездочки, огоньки фольварков; над черной бездной склонялся необъятный темно–сапфировый купол, усеянный такими же, но только не тусклыми, а сверкающими огоньками. Владислав и Ядвига, погруженные в свои думы, молчали; им казалось, что они плывут над безбрежным простором в область неведомой тьмы, жуткое чувство, охватившее их, умерялось лишь прикосновением плеча к плечу и руки к руке, ощущавших согласное биение их сердец.
Невдалеке от этой пары на веранде происходил довольно крупный разговор, но для задумавшихся мечтателей смысл его был не ясен, — их слух улавливал лишь переливы то смолкающих, то возрастающих звуков.
— Ну, панове, — горячился Лянскоронский, держа в руках какое-то письмо, — как же теперь нашему гетману Собескому верить? — Уверил нас, что епископ краковский поставит нам на свой счет шесть тысяч жолнеров, а теперь я вот сейчас получил от его милости извещение, что он сможет препроводить к нам не более пятисот человек. И когда еще сможет? Так вот какое у нас дело.
— Да хотя бы эти пятьсот жолнеров, — заметил майор, — а то у меня артиллеристов вовсе нет.
— Что же это за помога? — раздражался комендант. — Что это за помога пятьсот голов? Смеховище! На такую твердыню нужно тысяч восемь народу да с сотню гармат!
. — На дьябла нам с полтысячи рвани! — заволновался и Ревуцкий. — Пусть епископ или гетман там шлют нам зараз обещанные шесть тысяч! Здесь ли гонец из Кракова?
— Там, в покоях, — повел комендант головой.
— Так пойдем, пане–друже, постараемся через него убедить епископа и пошлем сию минуту гонца к Собескому.
— Необходимо, — согласился Лянскоронский, — гетман все обнадеживает нас миром, а мы в полной неизвестности, что творится вокруг… В случае чего, храни Боже, так нас на все беды — одна лишь горсть!.. Хотя бы этот Ханенко прислал… а то заварил пиво, а сам — до дьябла!
К концу этого разговора все гулявшие по аллеям примкнули к коменданту и вместе с ним вошли в дом.
В саду, над обрывом, остались только Ядвига да Фридрикевич.
— О чем пан задумался? — спросила наконец своего молчавшего соседа Ядвига.
— Так, о многом, — вздохнул он.
— Например?
— Эх, золотая панна! К чему нагонять на вас тоску-тугу?
— Так какая же это дружба? — заметила с болью в сердце Ядвига. — Нет, пан далек от меня, очень далек… Между нами лежит черная пропасть… Я бы всю жизнь отдала, чтобы перелететь ее и стать рядом, рука об руку, с своим другом… Да он этого, видимо, не желает… даже поговорить по душе уклоняется…
— Любое мое дитятко! — пожал ей руку Фридрикевич. — Прости, если я чем огорчаю… но между моим и твоим сердцем действительно бездна: мое искалеченное, все в рубцах, а в твоем чистом, как утренняя роса, отражается небо…
— Нет, я не дитя! — заговорила горячо Ядвига, и ее выразительные глаза заблестели. — Я умею привязаться горячо, безраздельно… Мне знакомы уже не детские, а глубокие чувства… мне знакома скорбь жизни, мне близко горе отчизны!.. Мое сердце рано начало отзываться на мирские радости и печали; но от этого струны его не ослабли, и, поверь, коханый мой друже, что они способны издать такой звук, какой ужаснет многих…
— Что за душа, что за сердце! — всплеснул Фридрикевич руками. — И для чего же мне такая щербатая доля?
— Да в чем же дело, мой любимый друже, мой рыцаре славный? — положила она ему на плечо свою руку. — Неужели ты не хочешь быть со мной откровенным? Неужели ты можешь от меня таить что-нибудь? Ведь это зрада дружбе… И за что? Я тебя с самого детства любила, мои первые мысли, первые чувства развивались под твоим теплым дыханием… а потом, когда ты уехал, — тоска без границ, без границ, без просвета… И вдруг неожиданная радость: я чуть с ума не сошла!..
— Довольно, довольно! Теперь моя очередь сходить с ума, если я не сошел уже прежде…
— Но ты мне скажешь причину…
Фридрикевич сидел, как на горячих угольях: лукавить перед таким чистым сердцем он не смел, во всем признаться — не имел силы, а прижать ее к груди, позабыв прошлое, — не имел права…