Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга 1. «Царица престрашного зраку»
— Будем считать, что меня изгоняют.
— А я? Мужа моего сослали, — сказала женщина спокойно (без жалости к мужу). — Долгорукие страдают. Меня спасло, что я урождена княжной Голицыной. Но скоро примутся и за мою фамилию.
— В опасности вам следует отречься от веры истинной…
— Как? Мне, матери детей уже взрослых, раздеться в церкви при народе и снова лезть в купель? У меня язык не повернется, чтоб выговорить клятву отречения.
— Он повернется… по-латыни, — спокойно произнес Жюббе.
— Чтобы никто не понял?
— Да. А отреченье вы дадите не от веры католической, а лишь от веры… лютеранской. Римский папа будет помнить, что дочь его живет среди схизматов…
— Кто-то подъехал к дому нашему, — прислушалась Ирина.
— Меня здесь нет, — сказал Жюббе, вставая.
— Не уходите. На этот раз вам нечего бояться: это мой сородич — князь Микаэль Голицын…
Жюббе, успокоенный, снова опустился в кресла:
— Оставьте нас одних, — посоветовал он женщине. Шаги — словно удары. Взвизгнула дверь, и вот он — Голицын.
— Аве Мария, — сказал Михаила Алексеевич.
— Аме-е-ен, — пропел Жюббе, знак тайный сделав, как брат брату во Христе: двумя пальцами, едва заметный.
Голицын знака того от аббата не принял и плотно сел.
— У меня, — сказал напряженно, — до вас личное дело.
— Дел не приму. Но слова ваши выслушаю.
— Проездом через Краков я венчан был по обряду истинной веры с гражданкой Флорентийской республики… Вы слышите?
— Да, слышу. Но я лишь труп, который начальство поворачивает в гробу господнем, как ему угодно. Я слышу, но… не слышу!
— Фратр! — с укоризной произнес Голицын. — Я не прошу вас о спасении моем. Но молодую женщину, впавшую в невольное рабство, благодаря любви ко мне, вы должны спасти. Не забывайте, что времена могут перемениться: я еще пригожусь истинной церкви.
— Я могу сделать для вашей жены лишь одно: упрятать ее в доме Гваскони, где, надеюсь, ее не посмеют тронуть…
Голицын шагнул к дверям, и вывел из сеней стройного рыжеволосого юношу со шпагой на боку.
— Бьянка, — сказал, — из рабства флорентийского ты перешла в рабство русское… Прости! Вот этот отец отвезет тебя в убежище. Иногда мы будем видеться с тобою. Но тайн о…
Грустно пожилому Михаиле Голицыну возвращаться домой в одиночество свое. Двух жен уже потерял, счастья с ними не повидав. Теперь дочь его Елена, пока он в нетях зарубежных пребывал, нашла себе дурака в мужья — графа Алешку Апраксина. Пьет зять, дурачится и дворню обижает. Трудная жизнь у Михаилы Алексеевича: лишь к сорока годам из службы вырвался, учиться поехал… А зачем учился? К чему знания приложить?
— Алешка! — кричал князь на зятя своего. — Перестань юродствовать, все едино тебе Балакирева не перешутить.
— Ай, переплюну? — спросил граф Апраксин. — Шутам ныне хорошо живется при дворе. Будто генералы жалованье имеют…
В один из дней Голицын велел везти себя на Тверскую в дом, что в приходе церкви Ильи-пророка. Долго стучал он башмаком в ворота. Заливались внутри усадьбы собаки.
— Откройте же, люди! Я человек, худа не ищущий… В щелку глядел чей-то глаз — опасливый. Открыл офицер.
— Живописные мастеры, Никитины-братья, Иван да Роман по отцу Ивановы, — спросил Голицын, — здесь ли проживают? Имею до них слова приветные от маэстро Томазо Реди из Флоренции?
— Позвольте записать, — сказал офицер, книгу доставая. — Ведено всех, кто нужду в Никитиных иметь станет, записывать по форме. Потому как Никитины взяты намедни…
— Куды взяты-то?
— В застенок пытошный. По делу государеву… Записали фискально: и Голицына (майора) и Томазо Реди (маэстро).
Вспомнилось тут ярчайшее солнце над Флоренцией… Голову низко пригнув, плечи сбычив, Голицын шагал к лошадям.
«Надежда России… надежда искусства российского, — размышлял князь. — Разве можно палитры их в огонь пытошный бросать? О Русь, Русь, Русь… до чего же печальна ты!»
* * *Но палитры живописцев уже сгорели в огне. Их бросил в пламя просвещенный деспот — Феофан Прокопович.
Глава 13
Князь Санька Меншиков гнал лошадей на Москву, вожжи распустив, во весь опор — лошади кормлены на овсе с пивом, чтобы ехали скорее, вполпьяна! Ужас касался вспотевшего лба, летели во тьму лесов почтовые кони. Санька кусал рукав мундира, весь в хрустком позументе. Всю дорогу не смыкал глаз… Вот и Москва!
А вот и сестрица — Александра Александровна.
— Братик мой золотишный, — сказала, — чую, не с добром ты прибыл… Ну, говори сразу, бей — вытерплю!
— Им, — зарыдал Санька, — деньги нашего покойного тятеньки нужны стали. И получить их могут через нас только. Им невдомек, что мы полушки ныне не имеем, ты сама белье стираешь… Они одно знают: им — отдай!
— Пусть задавятся… Просят — отдай!
— Но деньги берут с тобою вместе. Ждут нас муки огненные, ежели супротив двора пойдем… Так пожалей своего братца, сестрица!
Меншикова выпрямилась, руки ее провисли.
— Кто? — спросила кратко.
— Граф Бирен желает те деньги получить через брак своего младшего брата с тобою. А зовут его Густавом, без отчества, словно собаку, ныне он премьер-майор полка Измайловского… Я уже узнавал о нем: он человек тихий, не пьянственный.
Княжна судорожно вцепилась в плечо брату:
— Бросим все… бежим! Спаси ты меня, а не я тебя!
— Ты спаси, — отбивался от нее брат. — Что задумала? Куда бежать-то? Едем ко двору, там уже кольца заказаны… Иначе дыба, кнут… Помилуй ты меня, сестричка родненька!
— Видно, прав был тятенька наш покойный: миновали счастливые дни в ссылке березовской, наступила каторга придворная…
Княжна положила в сундук только сарафан крестьянский да кокошник. Села на сундук в санки и застонала:
— Вези, братец… Продавай сестричку свою! Ох, боженька милостивый, на што ты меня породил княжною Меншиковой?..
Анна Иоанновна все эти дни левую ладошку чесала.
— Ох, и свербит! — радовалась. — Кой денек все чешу и чешу. Это к богатству. Видать, испугалась княжна, едет…
Приехала княжна, и поставили ее рядом с прыщавым Густавом Биреном пред аналоем. Императрица сама обручила их. Десять миллионов золотом вскоре прибыли в Россию, и в двери спальни супругов графов Биренов долго стучали средь ночи:
— Эй, откройте… Это я — Густав!
— Придется пустить, — сказала горбатая Бенигна. Густав вломился в спальню, как солдат на шанцы:
— Где мои десять миллионов? Вы меня обманули…
— Цыц! Ты получишь один миллион, — ответил граф брату и коленом под зад выставил молодожена прочь.
Остальные деньги Меншикова поделили между собой Анна Иоанновна и граф Бирен. «Санкт-Петербургские ведомости» сообщили читателям, что бракосочетание «с великой магнифиценцией свершилось». Бирен ходил веселый, радости скрыть не мог, и Лейбе Либману говорил:
— Подлый фактор, наверняка знаю, что тебе известны еще статьи доходов, до которых я не добрался! Ну-ка подскажи…
— Высокородный граф, — смеялся Либман, — в России все уже давно ваше. Даже доход от продажи лекарств аптеках мы себе забираем! Но есть еще одна статья… и сейчас удивитесь.
— Ну же, — прикрикнул Бирен. — Говори.
— Сибирь и горы Рифейские еще не ослепил блеск вашего имени!
— Ты прав. Хватит сшибать макушки, пора рубить под корень… Саксония, — задумался он, — славится своими берг-мейстерами. Приищи мне человека, который бы испытал мою доверенность. И я поручу ему все дела Берг-коллегии… В самом деле, Лейба, надо заглянуть мне за горы Рифейские — в леса и горы Сибири!
Граф подошел к окну, выглянул из-за ширм на улицу:
— Ха! А этот глупец еще не ушел… Смотри-ка, Лейба: какой уж день он болтается перед домом моим…
Лейба тоже посмотрел на улицу. Там, стуча ботфортами, мерз среди весенних луж молодой Санька Меншиков.
— Сколько было богатств у его родителя? — спросил Бирен.
— Вот, — показал Либман бумажку, — здесь у меня все записано. Покойный князь Меншиков имел девяносто тысяч мужиков, не считая баб. Владел княжеством в Силезии и шестью городами в России: Ораниенбаумом, Ямбургом, Копорьем, Раненбургом, Почепом и Батурином… При аресте у него наличными отобрали четыре миллиона в монетах, на один миллион бриллиантов, а золота и серебра столового — более двухсот пудов.
— Ладно! — разрешил Бирен. — Сыну его мы отрежем две тысячи душ. И пусть он больше не болтается под моими окнами… Он свое заработал честно!
Таков был печальный конец не праведно нажитого богатства.
* * *Вешняя вода на Москве сбежала, и сразу жары начались. Трясло первопрестольную в душных ночных грозах. Скинув паричок, хлебая квасок с погребца (рубаха под мышками — хоть выжми), строчил Волынский в Петербург проклятому Остерману (чтоб ему пусто было!). Писал о слонах, даренных персами, как кормить их мыслил, по скольку ведер водки зараз давать, «дабы слоны те в печаль жестокую не уклонились». Бросил перо, помахал бумагой, остужая себя.