Наталья Павлищева - Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
Из лесу бежал неразрывной и широкой волной огонь; пламя пожирало на своем пути и снег, и редкий, почти скрытый сугробами кустарник, и мечущихся людей, оставляя после себя чадящую гарь. Мгновение, и Василько тоже стал метаться. Ему казалось, что огонь беспощаден и быстр; он замечал, как в разных местах ввысь взмываются багряные языки, которые вот-вот опалят его.
Вдруг из бурлящей и гонимой людской массы вырвался конный полк. Размахивая мечами и потрясая копьями, всадники устремились навстречу огню. Жар так силен, что на иных ратниках дымятся портища. Вот встал на дыбы конь, сбросил седока и взбрыкнул, громко заржал, словно просил помощи от огня, пожиравшего его густую смолянистую гриву. Задние ряды воев, прикрыв опаленные бороды червлеными щитами, поворотили коней. Только те витязи, что мчались впереди, презрели сатанинский жар, они скрылись в густом дыму.
Из дыма выехал лишь один ратник. Его фигура показалась Васильку знакомой. Да это же Одинец! Кто еще так умело держал меч в левой руке? Но где его товарищи? Неужто огонь в одно мгновение испепелил их? Пламя уже лижет точеные ноги серой кобылы Одинца. Витязь, свесившись с седла, яростно размахивает мечом, кромсает багряные колеблющиеся хвосты. Кобыла то пятится, то припадает на передние ноги. Ищет, ищет чистого места. Внезапно она валится на бок, и вместе с ней, взмахнув напоследок мечом, падает Одинец. Над ним смыкается пламя и столпом, с гулом и подвыванием, вздымается к небесам.
– Василько!.. Василько! – слышит он отчаянный зов товарища и бросается на выручку. Его порыв решителен; он не чувствует ни жара, ни боли, ни страха; хватает, рвет, ломает языки пламени. И огонь расступается, обнажая выгоревшую землю. Василько видит лежавшего на пали человека, но ни одеянием (Одинец был в бронях, а на лежащем – нагольный кожух), ни обликом он не похож на товарища. Странное дело, но портища его не тронуты огнем; он лежит ничком, поворотив голову набок. Василько приблизился к нему, вгляделся в лицо и… О Боже! Перед ним тот самый, виденный по пути из Владимира в Москву упокойник.
– Чур меня! Чур меня! – дико закричал он и побежал прочь. А за ним, будто опомнившись, устремился огонь. Он всем телом чувствовал его смердящее дыхание – дым и чад слепили и вызывали удушье. Он в изнеможении падает, пытается подняться и упирается руками о землю. Руки по локоть проваливаются в маслянистую жижу. Жар становится нестерпимым. Он силится кричать, но издает лишь протяжное хрипение. Судорожно пытается встать, в другой раз упираясь руками оземь, и замечает, как под сбитыми в кровь пальцами уходит вниз перемешанная со снегом земля, ощущает прикосновение к лицу чего-то студенистого, гадкого и холодного. И здесь безжалостная тупая сила вминает его с головой в землю, мутная жижа лезет в рот, нос и очи…
«Вот и пришла моя погибель!» – думает он и удивляется безболезненному переходу в небытие, и вместе с тем ощущает острую тоску по оборвавшейся жизни.
Здесь Василько проснулся. Он вытер навернувшуюся слезу и лежал некоторое время без движения, осмысливая и вспоминая подробности страшного сна. Постепенно он успокоился, но все же неприятный осадок остался в душе. «Нужно у Янки порасспросить, что этот сон означает. Нет, погожу… не дело доброго мужа рассказывать сны», – решил он и только тут подивился тому, как просторно стало ему лежать. Та сторона постели, где почивала Янка, была пуста.
Глава 36
Янка пропала. Ее хватились с рассвета и не нашли ни в хоромах, ни на дворе, ни в храме. Странно то было, еще вчера видели Янку, а Василько даже целовал ее теплые и упругие губы, еще постель, нагретая рабой, не успела остыть, а она словно растворилась. Вместе с Янкой исчезли и полоняники. Дверь подклета была раскрыта настежь, и через дверной проем на Василька смотрела густо-черная и морозная пустота. Замок не был взломан, его нашли в снегу, подле двери, и он имел такой вид, будто его открыли ключом. Пургас и Карп, которые должны всю-то ноченьку стеречь полоняников, клялись и божились, что их напоили зельем.
– Выпил я ковш квасу, и занедужилось мне. Прилег в поварне, и будто в яму провалился, – оправдывался Пургас, часто моргая и недоуменно разводя руками.
– Со мной такая же напасть приключилась. Сдается мне, что это недобрый человек нам зелья дал, – смущенно поведал Карп.
Павша и Аглая вконец запутали Василька. Павша рассказал, что всю ночь спал чутко, но лая собак, голосов и сторонних звуков не слыхивал.
– Павша верно молвит, – вторила мужу Аглая, – ночью на дворе такая тишина стояла, такая тишина – даже собак не было слышно.
Кинулись искать следы беглецов, но после вчерашней свары и передний двор, и пространство за тыном были исхожены вдоль и поперек – на заднем дворе снега тоже были помяты.
– Ушли треклятые вороги и коней своих из конюшни увели, – разводил беспомощно руками Пургас.
– Мне до них дела нет! Где Янка?! – перешел на ор Василько. Если поначалу он будто игрался сам с собой в щекотавшую нервы игру: найдется ли Янка тотчас либо объявится позже, стараясь при этом не допускать мысли, что с нею может приключиться худое, загодя предвкушая встречу с ней и подыскивая слова, которыми нужно слегка попрекнуть рабу, то по мере того, как поиски затягивались, он все явственнее понимал, что может навсегда потерять ее.
Василько сорвался и впервые открыл людям свои сокровенные чувства. Дворня, знавшая о его ночных потехах, но не привыкшая к такому душевному излиянию господина, поиспугалась и притихла.
– Что вы стоите? – кричал Василько – Почему не ищете Янку? Почему не сберегли ее? Да она одна всех вас стоит! – Он смотрел с крыльца на замершую внизу дворню ненавистным взглядом. – То деяния ваших рук! Это вы извели трепетную голубицу!
– Может, Янка к ворожее пошла, к бабке Ульянихе? – спохватилась Аглая, хлопнув себя по бедрам.
Дворня облегченно вздохнула. Василько поостыл – черты его лица смягчились. Он даже подивился, как ранее о том не сгадал, и вконец уверился, что, кроме как у ворожеи, Янке быть негде.
К Ульянихе был послан Павша. Пока ждали Павшу, Василько допытывался у Аглаи, хорошо ли она порасспрашивала о рабе у попа, не поленилась ли зайти к дьячку и церковному сторожу.
– И у отца Варфоломея была, и у дьячка была, и к сторожу наведалась. Никто нашу Янку не видывал, – охотно заверила Аглая, не смущаясь недоверчивого взгляда Василька.
Павша вскоре оборотился. Он молвил, что Ульяниха, услышав о Янке, крепко осерчала и принялась бранить рабу. «Я бы ту сучку на порог не пустила!» – повторил Павша слова старухи. Хотя было заметно, что говорит он беззлобно, Василько не сдержался и влепил холопу пощечину. Павша пошатнулся, но устоял. Васильку стало гадко: силен Павша, а овца овцой, его хоть дрекольем бей, будет безропотно терпеть, ударить его – все одно, что слабого обидеть.
Аглая подскочила к Павше; заворковала, словно горлица, принялась вытирать мужу окровавленный нос, а на Василька так взглянула, что тот подумал: «Она бы мне глаза повыцарапала, не будь я володетелем».
Остаток дня Василько провел в хоромах. Он забыл, что со вчерашнего дня не пил и не ел. Часто выходил в сени и, бесцельно трогая впившуюся в стену стрелу, смотрел вниз и вслушивался, не заскрипят ли ворота, не въехали ли во двор на взмыленных конях посланные на розыски рабы Пургас и Карп, не воротился ли чернец, ушедший еще вчера вечером в лесной починок.
Хотелось покинуть хоромы, но на дворе все напоминало о Янке: и крыльцо, и погреб, и дверь поварни, мимо которой он должен пройти, чтобы спуститься на крыльцо, и сам передний двор, по которому так весело пробегала раба. Василько боялся, что, увидев вблизи вещи и места, остро напоминавшие ему Янку, почувствует лютую, невыносимую тоску.
Ему иногда начинало казаться, что кто-то там, на небеси, грозный и проницательный, решил крепко наказать его за грехи. «Что ты замыслил, худой человече? – как бы слышал он голос с беспредельной высоты. – Свободы, покоя, сытости возжелал, собственное гнездо свить задумал, от мира отгородиться захотел крепким тыном. Как ты смел, червь ничтожный, перечить всевышним помыслам, противиться княжьему слову, ослушаться товарищей, презреть сильных? Вот и пожинай свои плоды! Ты ведь должен ратником добрым быть, ворогов побивать, христиан защищать, а ты все великоумничаешь!»
«Да я же сколько своей кровушки пролил за землю Суздальскую, сколько поганых извел! Неужто не могу сейчас дать роздых себе? – мысленно стал оправдываться он. – И что я за свою службишку верную получил? Брань, насмешки и посрамление. А другие на коня не садились и сейчас не сядут, а живут себе припеваючи, в чести и славе».
Это случайное упоминание о других немного утешило его. Он даже подосадовал, отчего ему часто бывает стыдно за дело и без дела, когда многие именитые столько согрешили, столько пакостей и зла учинили ближним, что им для искупления грехов собственной жизни не хватит? Почему он должен жить праведно, когда весь мир пребывает в злобе и дикости?