Антонин Ладинский - В дни Каракаллы
Поэт сжал пальцы.
— Ты прав. Для наших недугов требуется сильное лекарство. А где его найти? И мы бредем как в потемках. Но если спросить какого-нибудь Корнелина или даже самого Диона Кассия, они скажут, что все обстоит вполне благополучно.
— Вергилиан, — прервал я друга, — неоднократно представлялся мне случай видеть, что ты пренебрежительно относишься к олимпийским богам. Почему же ты не стал христианином?
Он помолчал. Потом задумчиво спросил:
— Тебе приходилось видеть у Маммеи лаодикейского епископа?
— Я видел его не раз.
— Ты наблюдал, как он разговаривает с Ганнисом о деньгах!
— О деньгах, отдаваемых в рост?
— Значит, все мы одинаковы. Христиане уже потеряли чистоту своего первоучения. Правда, епископ уверяет, что эти деньги принадлежат не ему, а церкви… Впрочем, он все-таки лучше разжиревших храмовых служителей превративших святилища Юпитера в мясные лавки, дурно пахнущие потрохами жертвенных животных. Рано или поздно варвары создадут какой-то другой мир, но наш осужден на гибель. Мой совет тебе: поспеши к своим и вспоминай иногда твоего несчастного римского друга.
Лицо поэта стало при этих словах таким печальным, что сердце у меня горестно сжалось…
5
Оставив поэта, я отправился еще раз побродить по городу. Приблизилось наконец время, когда я должен был не только расстаться с Вергилианом, но навеки покинуть тот мир, в котором жили его друзья — Дион Кассий, Маммея и другие.
На днях я разговаривал с ней.
Это случилось так. Однажды поздно ночью я вернулся в свою каморку и, встав на ложе, долго смотрел в окно на тускло поблескивавшие золотом колонны храмов. В портиках висели на бронзовых цепочках зажженные светильники. Оттуда доносился глухой гул голосов, шорох сандалий. Там бродили беззаботные люди, смеялись женщины. Но мне ничего не оставалось, как лечь спать, что я и сделал и по молодости лет тотчас уснул. Однако вскоре меня разбудили. Кто-то без всякой пощады тряс меня за плечо:
— Проснись, соня!
Я открыл глаза и, к своему удивлению, увидел, что у ложе стоит черноволосая рабыня Лолла с бронзовым светильником в руке. Я не знал, что подумать.
— Ты пришла ко мне?
Мои руки потянулись к ней, но девица нахмурила брови.
— У бездельников только одно в голове. Оставь меня в покое!
— Зачем же ты явилась?
— Меня прислала госпожа.
Мой сон рассеялся как дым, я сел на ложе.
— Госпожа?
— Да, госпожа. Когда у нас бессонница, и нам не спится, и мы не знаем, как убить время, то мы, видишь ли, читаем, пока не сомкнутся вежды. Но вот в чем беда… Я поставлю светильник на пол…
Я слушал Лоллу с открытым ртом.
— В чем беда?
— В том, что запропастилась где-то книга, которая нужна госпоже.
Трудно было понять что-либо в этой болтовне.
— Какая книга?
— Гекзаметры, что сочинил Вергилиан.
— Он никогда не сочинял гекзаметров. Ты хочешь сказать — хореямбы?
— Это все равно, разница невелика. Но госпожа моя во что бы то ни стало хочет получить книгу.
— Где Вергилиан?
— Разве найдешь твоего Вергилиана.
— Тогда обратись к библиотекарю Олимпиодору.
— Я уже была у него.
— И что же?
— Старик перерыл все книгохранилище, но так и не нашел книгу. Будь добр, сходи туда и отыщи свиток. Госпожа готова выцарапать мне глаза. А что я могу поделать?
— Кажется, я помню, где лежат «Элегии» Вергилиана.
Лолла захлопала в ладоши.
— Так и говорила госпожа. «Элегии»…
Я погладил рабыню по смуглой щеке.
— Только ты должна пойти со мною. У меня ведь нет масла в светильнике.
— Хорошо. Однако без глупостей. Мне не до твоих нежностей сейчас. Никому не хочется молоть пшеницу в дальней деревне на ручных жерновах.
Я спустил ноги на каменный пол, завязал сандалии, и мы пошли с Лоллой в тот конец дома, где находилась библиотека. Дорогой я пытался приласкать Лоллу, но она ударила меня по руке.
В книгохранилище наши мечущиеся тени двигались по высоким белым стенам. Светильник озарил бюсты эллинских философов и полки со стоящими на них бронзовыми сосудами, в которых хранились свитки. Вдохновенное лицо Демокрита улыбалось мне в полумраке. Я копался в своей памяти, спрашивая себя, куда же мог засунуть книгу Вергилиана. Потом вспомнил, ударив себя по лбу рукой… Переписывал ее и забыл в столе с наклонной доской. Там я обычно занимался письменными работами. Я выдвинул ящик. «Элегии» в сохранности лежали на прежнем месте. Мне оставалось только передать книгу неприступной Лолле.
— Вот твой свиток! Можешь отнести его своей образованной госпоже!
— Нет, ты сам отнесешь его.
— Каким образом я могу сделать это?
— Когда Олимпиодор не мог найти книгу и я вернулась с пустыми руками, госпожа сказала…
— Что же она сказала, позволь спросить?
— «Найди этого юношу, друга Вергилиана, и попроси его отыскать свиток. Он лучше Олимпиодора знает, где что лежит. И пусть он принесет мне книгу. Ты же сама немедленно отправляйся в ближайшую лавку и купи на драхму сладостей. Но поскорее возвращайся и не смей заводить разговоры с ночными гуляками».
Не без трепета я отправился туда, где были расположены покои Маммеи и ее опочивальня. У дверей, створки которых украшали позолоченные амуры, лежал на подстилке евнух Захарий, как пес охранявший сон своей повелительницы. Он был удивлен до крайности. Но я объяснил ему, зачем явился, и просил передать книгу по назначению. Однако из спальни уже донесся усталый и вместе с тем раздраженный голос Маммеи:
— Кто там?
Евнух приоткрыл дверь и почтительно доложил:
— Писец из библиотеки. Он принес тебе какой-то свиток, госпожа.
И вдруг мы услышали:
— Пусть он даст мне книгу…
В опочивальне стоял полумрак. Но у ложа на круглом малахитовом столе горел светильник со многими огоньками и давал достаточно света, чтобы можно было увидеть, что здесь происходит. Маммея, в короткой полупрозрачной тунике, босая, с распущенными белокурыми волосами, лежала и смотрела на меня. В ее взгляде чувствовалось нетерпение.
— Где же книга? — спросила она.
Я подошел к ложу и протянул свиток. Ноги едва слушались меня, и я боялся, что зацеплю за что-нибудь — за ковер, за столик.
Маммея стала разворачивать свиток, приблизив его к светильнику.
— Это именно то, что мне нужно…
Я ждал, когда мне скажут, что могу уйти, и с волнением рассматривал Маммею. Никогда мне не приходилось видеть ее в такой близости, почти нагую, лежавшую без всякого стеснения. По ту сторону ложа стояла юная африканская рабыня, почти девочка. В руках она держала длинную черную рукоятку огромного опахала из розовых страусовых перьев и мерно овевала им голову госпожи. Глаза негритянки были полны печали и устремлялись куда-то вдаль. Может быть, она мысленно видела свою Африку, вспоминала пальмы и те странные плоды, какие мне пришлось однажды есть в доме у сенатора Кальпурния. Маммея посмотрела на меня и, очевидно заметив восторг в моих глазах и мою растерянность, улыбнулась.
— Ты умеешь, юноша, читать греческие стихи?
Язык мой прилип к гортани.
— Что же ты молчишь?
— Мне приходилось читать Вергилиану, — наконец ответил я.
— Тогда присядь и прочти вот это…
Она показала мне пурпуровым ногтем место в свитке, и, как умел, я стал читать вергилиановские элегии. Госпожа лежала, заложив нагие руки за голову, слушала, глядя в потолок, и над нею все так же мерно двигалось опахало. Я сидел рядом в кресле, в котором сидели знаменитые философы.
В дверях показалась голова лукавой Лоллы. Маммея оживилась:
— Принесла сладости?
Рабыня расторопно подбежала к ложу, очевидно по опыту зная, что здесь не любят медлительных слуг.
— Вот, госпожа! — и протянула серебряное блюдо, полное орехов в меду.
Маммея, как девочка, стала есть их, слушая стихи о любви и смерти. Потом вдруг предложила мне любезно:
— Попробуй, это вкусно!
Я взял один орех одеревеневшими пальцами. Сласти оказались действительно приятными на вкус, но мне было не до орехов. Я опасался, что допущу какую-нибудь ошибку в произношении, читая трудные стихотворные размеры.
Когда я однажды запнулся, Маммея с шутливой строгостью потрепала мне голову. Я покраснел. Мне всегда было стыдно, что у меня детский румянец на щеках.
— Какие волосы у тебя! — сказала она.
Я удивился.
— Твои волосы, госпожа, как золото, — прошептал я.
— Золото? Оно вот в этой склянке. А твои — как спелая сарматская пшеница, — рассмеялась она, видимо польщенная. — Но продолжай!
Когда дело дошло до знаменитых вергилиановских строк:
Когда уже пред расставаньем с милым бытием земли повеет холодом, и манит сладкое лобзанье смерти… -
Маммея, зевнув, поправила меня, прикрывая рот рукою:
— Горькое лобзанье…
Я поднял на нее глаза, не осмеливаясь спорить, но все-таки не удержался, чтобы не сказать: