Преображение мира. История XIX столетия. Том III. Материальность и культура - Юрген Остерхаммель
Конец рабства у себя дома дал европейцам и североамериканцам в конце XIX века новое оправдание для их цивилизаторских миссий. «Цивилизованный мир» вроде бы снова доказал свое превосходство и тем самым – право на глобальное лидерство. Прежде всего по отношению к исламскому миру, в котором рабство в значительной мере оставалось неприкасаемым, теперь можно было – и не без оснований – занять позицию ничем не нарушаемого нравственного превосходства. В Африке европейская борьба с рабством даже стала одним из главных мотивов для оправдания военной интервенции. Прежде всего из‑за своего категорического неприятия рабства в колониализме видели прогрессивную силу. Прогрессивные империалисты, белые аболиционисты и афроамериканские противники рабства были едины в намерении победить рабство и с африканской стороны Атлантики[636]. Прилагались усилия, чтобы проникнуть вглубь континента – положить конец преступлениям работорговцев и разрушить политическую силу рабовладельцев. Во вновь завоеванных колониях эпохи зрелого империализма рабство уже не вводилось заново. Жесткое принуждение к труду было в порядке вещей, но ни в одной из европейских заморских колониальных империй работорговля не допускалась, а статус раба не закреплялся в колониальном праве. Если в раннее Новое время европейцев характеризовала глубокая пропасть между правовым полем дома, на европейском континенте, и правовыми условиями в заокеанских колониях, то зрелый империализм по крайней мере в этой области создал единое правовое пространство. Нигде в империях британцев или голландцев, французов или итальянцев не допускалось покупать, продавать, дарить других людей и причинять им без санкции государства – в качестве наказания за преступления – тяжелые телесные повреждения.
Вытеснение работорговли и рабства происходило как цепная трансатлантическая реакция, и каждое локальное действие получало дополнительный смысл в расширенном контексте. Британские аболиционисты шли еще дальше, с самого начала видя себя в качестве активистов глобального проекта. После того как им удавалось добиться отмены рабства в своей сфере влияния, они посылали делегации в рабовладельческие государства и организовывали международные конгрессы[637]. И противники, и сторонники рабства внимательно наблюдали за происходящим на международной арене, постоянно оценивая новое соотношение сил. Цепная реакция протекала не постоянно и не последовательно. Между отдельными этапами освобождения рабов случались долгие периоды застоя и даже нового оживления рабства. Так, историческая роль революции на Гаити была амбивалентной. С одной стороны, во французской колонии Сан-Доминго, которая в 1804 году стала независимым государством Гаити, в 1790‑х в результате революции рабство было разрушено радикальным образом. Повсюду в атлантическом пространстве, где рабы узнавали об этом событии, оно воспринималось как предвестник освобождения. С другой стороны, события в бывшей французской сахарной колонии способствовали укреплению рабства в других местах. Французские плантаторы из Сан-Доминго бежали на британскую Ямайку и на испанский остров Куба, внеся свой вклад в развитие рабовладельческой экономики. Только благодаря этому притоку капитала и энергии мигрантов Куба превратилась из забытого уголка колониального мира в страну с ориентированным на экспорт агробизнесом[638]. Если кто-то на Кубе или в южных штатах США хотел избежать каких бы то ни было уступок недовольным рабам, он использовал тот аргумент, что лишь ослабление ограничений во время Французской революции открыло рабам возможности для вооруженного протеста.
Ужесточение рабовладельческих систем как реакция на слухи об эмансипации, то есть освобождении рабов, повторялось и в 1830–1840‑х годах. По истечении краткого переходного периода с окончанием полурабства его ликвидация в британских карибских колониях и в Южной Африке в 1838 году получила законную силу, принеся свободу 800 тысячам детей, женщин и мужчин. Это произошло в виде освобождения сверху, а не как в Гаити, в результате революционной войны. Но экономические и социальные последствия в Британской Вест-Индии были схожими. После ликвидации крупного плантационного землевладения на таких островах, как Ямайка, Барбадос, Тринидад и Антигуа, сельское хозяйство вернулось к мелкокрестьянскому нетоварному производству. Острова практически перестали играть роль экспортных производителей имперского благосостояния. Денежные компенсации из британской казны поступали плантаторам – владельцам, которые на местах, как правило, отсутствовали, проживая в Англии; эти средства не реинвестировались на Карибах. (Тогда как в то же время в Южной Африке компенсации вливались преимущественно в местную экономику, способствуя экономическому оживлению.) Апологеты рабства, снова прежде всего в южных штатах США, видели здесь подтверждение парадокса: моральный прогресс (с их точки зрения, мнимый), который принесло освобождение от рабства, более чем компенсируется экономическим регрессом, который наносит ущерб всем задействованным сторонам. Обстоятельства освобождения рабов на Карибах укрепляли решимость плантаторов в других частях света предотвратить повторение таких процессов[639].
«Антирабство»: британский ответ на Французскую революциюВ «эпоху разума» лишь немногих европейцев возмущали работорговля и рабство, значение которых в XVIII веке на атлантическом пространстве все более возрастало. Отдельные критические голоса (например, Монтескье, Рейналя или Кондорсе) не могли ввести в заблуждение относительно того, что рабство редко диссонировало с моральными соображениями и даже с идеей естественного права Просвещения. Поскольку речь шла почти исключительно о порабощении чернокожих африканцев, исподволь сказывалась традиция европейского отвержения и уничижения всего черного. Даже при том, что просветители еще придерживались идеи единства человеческого рода, а не разделяли, как позднейшие теоретики расизма XIX века, человечество на разные, определяемые расами виды, все же, с точки зрения европейского раннего Нового времени, люди с черным цветом кожи по определению были аутсайдерами, еще более чужими, чем арабы или евреи[640].
Гуманизм, который стал побудительным мотивом для первых основателей агитационных союзов против рабства в 1780‑х годах, брал свое начало не столько от высокой философии эпохи, сколько из двух иных источников: во-первых, из обновленной идеи христианского братства у некоторых маргинальных представителей традиционной религии; во-вторых, из нового патриотизма, который хотел видеть превосходство собственной нации не только в экономических достижениях и военной мощи, но и в ее способности стать для мира ориентиром в нравственном и правовом отношении. Этот христианско-патриотический гуманизм являлся британской отличительной чертой. Скорее в качестве идеи, а не четко сформулированного учения, поначалу он стал движущей силой для немногих активистов, среди которых уже тогда было несколько