Наталья Иртенина - Шапка Мономаха
Янь Вышатич прервал рассказ, словно позабыв о нем, и погрузился в неведомые мысли.
– Как же стало известно, что жид замучил христианина? – задумался Давыд.
– Некоторые в городе видели душу монаха, возносившуюся в небо на колеснице. Но тела его, брошенного в море, не нашли. Рассказывают, будто иные из жидов, тоже видевших вознесение Евстратия, тогда же отвергли свою веру и крестились.
– А что сделали с тем жидом? – требовательно спросил Олег.
– Повесили на дереве. Не только он, многие его единоверцы при том пострадали – лишились всего имущества и были изгнаны.
Ход мыслей Олега был не прям, но предсказуем:
– В силах ли киевская чернь, поднявшись на жидов, изгнать ненавистного ей Святополка?
Старый боярин ответил не ему, а Мономаху:
– Если бы ты, князь, не отказался от вражды со Святополком, я бы не рассказывал здесь всего этого. Не думаю я, что ты будешь ждать, когда чернь в Киеве восстанет. Но лучше для тебя и разумнее потребовать от Святополка, чтобы утеснил хазар и отнял у них право продавать людей. Дал бы градским вздохнуть вольнее.
– Я понял тебя, Янь Вышатич, – молвил князь. – Имеешь ли что еще сказать?
– Многие мужи из знатных киевских родов недовольны враждой Святополка с Феодосьевой обителью…
– Тут уж я ничего сделать не смогу, – с внезапной усмешкой перебил старика Мономах. – Насильно мил никто не станет. Святополку не по разуму понять, что чернецы – соль земли. Напрасно и трудиться, убеждая его.
– Пусть хотя бы вернет из туровского заточения игумена Иоанна. И то доброе дело будет, князь. Четвертый год обитель живет без настоятеля, экономом управляется. Для иноков это неполезно и для мирян неутешительно.
– Что же эти многие знатные мужи, – молвил Владимир Всеволодич, – за столько лет не упросили своего князя помиловать печерского игумена? Видно, при Святополке голос старого киевского боярства не стал громче, чем при князе Всеволоде. А может, и тише прежнего сделался, Янь Вышатич?
– Не мне судить о том, князь. В дружинных советах у Святополка Изяславича я не имею участия.
– Уклончив ты ныне, боярин. Не таков был, когда просил меня уступить Киев Святополку.
Старик пристально всмотрелся в глаза Мономаха.
– Ведь ты, князь, сам знаешь, что в тебе говорит старая обида, давно быльем поросшая. Для чего вспоминаешь ее, будто обратно зовешь?
– Не зову, Янь Вышатич, – хотел было возразить Владимир, но, усмехнувшись, отвел взгляд. – От тебя ничего не укроется… А что, боярин, жалеет нынче киевское боярство, что выбрали тогда не меня, а Святополка?
– Иные жалеют.
– А ты? – Мономах впился в старика взором.
– Не жалею, – недолго подумав, ответил тот. – Поверни все иначе, половцы, могло б статься, не пришли к Киеву, и Нестор бы не попал в плен, и не перекупили бы его дружинники Олега. Я б не поехал за ним с Добрыней в Суздаль… и не узнал бы того, что узнал.
– Что ж ты узнал, старик? – покосился на него Олег.
Промолчав, боярин сказал затем:
– Господь ведет нас тем путем, на котором собрано все нужное для каждого. Грезить об иных путях – значит не верить Ему.
– Твоими бы устами, Янь Вышатич… – задумался Мономах.
– Князь, – прервал его размышления Станила Тукович, – кто поедет к Святополку обговаривать мир?
– От себя никого не пошлю, – заявил отказ Олег.
– Не надо, – согласился Владимир. – И от тебя, Давыд, не надо, послов. Есть достойный муж, подходящий как нельзя более. Его одного достаточно будет для Святополка. – Удивив всех, князь назвал имя: – Боярину Воротиславу Микуличу не впервые исполнять такую службу.
Янь Вышатич утаил улыбку в белой бороде. Олег буйно расхохотался, опрокинув на ковер чашу с вином. Бояре Мономаха, кто помнил давнюю историю изгнания из Киева отца Святополка, князя Изяслава, изумлялись выбору, одобряя тонкий ход.
– Кисло будет Святополку видеть перед собой послом боярина, которого он из мести ограбил и с позором выгнал из Киева, – сказал Давыд.
– Мы не обещали чести Святополку, – Мономах с довольным видом пригубил зеленое греческое вино, – только лишь мир.
– С охотой бы посмотрел, как забагровеет Святополк, – смеялся Олег, – когда поймет, с каким напоминаньем послан к нему боярин Воротислав.
– Согласится ли на такую службу сам Воротислав? – поделился сомнением Янь Вышатич. – Сколько мне известно от печерской братии, он раскаялся в том, что предал доверие князя Изяслава.
– Значит, не предаст моего доверия, – утвердил Мономах. – Под руку ему дам Олексу Поповича. Этот тоже когда-то сбежал от Святополковых немилостей.
– Поистине, Володьша, ты рожден с византийской душой, – с ухмылкой проговорил Олег.
– Я рожден с русской душой, – возразил Мономах, – ибо не держу ножа за спиной. Святополк стерпит униженье, и будет с него.
– А если не захочет стерпеть?
– Разве я или Давыд не готовы смириться пред ним? – отрезал Владимир Всеволодич. – Пусть и он укротит гордыню.
Старый боярин Воротислав Микулич, за которым тотчас было послано в Переяславль, прискакал со спешкой, на какую был способен в своих летах, спустя четыре дня. Узнав волю князя, он пришел в замешательство. Сходу хотел было отказаться от двусмысленной службы. Но Мономах заверил боярина, что лучшей службы в его жизни еще не было. А если отвергнет ее, то и иных послов Святополк не дождется и мира между князьями не будет. Если же возьмет на себя труд, то и себе, и киевскому князю пользу от Бога сможет приобрести.
Размыслив, Воротислав Микулич согласился с доводами князя.
– Тяжела мне, князь, станет твоя служба, но исполню ее. Не по долгу, а по совести.
17
Монастырский послушник, взвалив на спину куль муки и согнувшись под тяжестью, медленно зашагал к житному амбару. Куль этот был седьмой по счету, и еще двое монастырских работников тоже таскали муку, а гора мешков убыла самую малость. Келарь, принимавший кули в амбаре, не мог отойти от изумления, в которое его с утра поверг вид мучной горы. Раскрыв перед ней рот, он молвил: «Ай да брат Федор, ай да учудил с Божьей помощью» – и с тех пор, велев таскать мешки в амбар, забыл все другие слова, кроме этих.
Высыпав куль в сусек, послушник уныло потащился обратно к келье брата Федора.
– Ай да учудил…
Накануне вечером в монастырь привезли из села пять возов жита. Келарь, поленившись идти в темноте к амбару и устроить мешки там, распорядился сгрузить их у кельи Федора, чтоб лежали до утра. Свою лень объяснил себе заботой о брате, которому далеко всякий раз ходить за новой мерой зерна для помола. Брат Федор всякий день и ночь утруждал себя, крутя жернова, чтобы избегнуть праздности, от которой лукавые духи обретают власть над душой подвизающегося христианина. Этим тяжким трудом он облегчал жизнь монастырским работникам, а во мнении некоторых из братий прослыл за юродивого. Сам келарь был в числе этих некоторых после случая с бревнами, кои, по утверждению Федора, перенесли с берега на гору бесы, вынужденные к тому его молитвой.
Утром келарь с парубками пришел к мешкам. Те стояли не рядами, как были оставлены с вечера, а навалены горой выше кровли кельи. Гадая, что это взбрело в голову Федору, он спросил его о причине такого перемещения. Тот коротко ответил:
– Жито смолото.
Келарь не поверил – даже единственный воз двум рукам не по силам смолоть за ночь. Но развязывая кули один за другим, он забывал все слова, какими хотел изобличить хвастовство юродствующего брата.
– Как же?.. – бледнея, выдавил он.
– Да бесы снова пакостить принялись, – будто стыдясь, молвил Федор. – Вот и хотел их усовестить с Божьей помощью. Всю ночь простоял на молитве, а они, лукавые, работали. Вишь, накидали со злости… Ровно складывать не умеют.
Келарь захлопнул рот.
– Ай да Федор…
Пригибаясь к земле под восьмым кулем, послушник думал, как бы ему улучить миг и сподвигнуть строгого Федора на праздный разговор. Страсть как хотелось знать, видел ли он тех бесов, и весьма ли они страшны обликом, и люто ли ругались на него за принуждение к работе на святую обитель. И об ином расспросить – много ль сокровищ он откопал, когда жил в пещере, и откуда оно там взялось, и нельзя ль его снова найти…
Ссыпав муку, послушник вышел из амбара и встал передохнуть. Сей же миг на плечо ему легла тяжелая длань.
– Прохлаждаешься, тунеядец? – прошипело над ухом.
Послушник вздрогнул. Никто в монастыре не обращал к нему таких слов, и помстилось, будто сам боярин Наслав Коснячич, становившийся год от года злее, настиг его тут.
Дернув за плечо, некто развернул его к себе и оказался чернецом Василием в клобуке, натянутом до бровей. А из-под бровей на послушника уставились необыкновенно злые глаза, метавшие, казалось, быстрые змейки-молнии. Этого монаха послушник видел всего раза два, но знал о нем довольно: что тот некогда сдружился с тем самым Федором, наставлял его в чернеческом житии; что Василий ныне жил в затворе в той же пещере, которую занимал прежде Федор – и не выходил из нее вот уж более года. Не успев изумиться, послушник пролепетал: