Петр Краснов - Единая-неделимая
Ершов отыскал Марью Семеновну Солдатову и пошел ее проведать.
«Хотя теперь все и по-новому, — думал он, — а все-таки она моя невеста».
Муся жила на Офицерской улице, на своей квартире, с матерью и двумя подругами по сцене, сестрами Адамович.
На настойчивый звонок дверь открыла Маланья Петровна. Она ахнула, увидав Ершова, и затопталась на месте, не зная, что делать, но пропустила его в прихожую;
— Здравствуйте, Маланья Петровна… Что? Не чаяли, увидать такого гостя, любезная будущая теща? — развязно сказал Ершов.
— Димитрий Агеич, Димитрий Агеич, — лепетала Маланья Петровна. — Я уж и не знаю, как быть.
Маланья Петровна похудела и постарела. От нее пахло кухней и серым мылом, и полные белые руки были засучены по локоть.
— А что такое, Маланья Петровна?
— Принимать вас, Димитрий Агеич, не приказано. Уж, как и быть, не знаю!
— А кто не приказал?
— Мусенька не приказала. От отца было письмо об вас… Обо всем вашем поведении… Отец отписал, что нет больше его благословенья на свадьбу, а Муся прямо сказала: «Ежели, мамаша, придет, не пускайте, и видеть его не хочу».
— А вы вот что, мамаша, — сказал Ершов. — Вы много не разговаривайте, а ступайте и скажите, что Димитрий Агеевич, мол, требует для объяснения.
— Уж и не знаю, как быть!.. Ахти, беды-то сколько нажили!
Ершов подтолкнул Маланью Петровну и вошел в маленькую гостиную. Тюлевые занавески висели на двух окнах во двор. Паркетные полы были чисты. Дешевенькая подержанная мебель была чинно расставлена вдоль стен. На круглом столе, под лиловою, бархатною, с бахромою скатертью, с вышитыми на ней шерстью букетами, стояла лампа под абажуром с бисерной покрышкой. На каминной полке были фотографии в ореховых рамочках, — офицеры полка. Портреты Петренко, Эльтекова, Окунева и Мандра были украшены креповыми бантами. Тут же был портрет отца — вахмистра Солдатова, недавно снятый, в походной зелено-желтой рубашке с полным бантом георгиевских крестов на груди. Из-под козырька фуражки остро глядели круглые глаза, усы были расчесаны и задраны колючками кверху. Как живой, стоял на фотографии вахмистр. Рядом с ним портрет Морозова с пришпиленной к нему георгиевской лентой.
Над диваном на стене висели два литографированных портрета Государя и Государыни, в золотых рамах с коронами. Ершов хорошо помнил эти портреты. Они всегда висели у вахмистра в его казарменной комнате. Полковник Работников подарил их Солдатову, когда остался тот на сверхсрочную службу и получил квартиру.
На столе под лампой лежал бархатный альбом. На его крышке было вытиснено золотом: «Album». И альбом был знаком Ершову. На первой странице четко, как для ребенка, было написано: «Милой моей крестнице Мусе в день, когда она одолела грамоту, от ее крестного папы. Полковник Работников». В альбоме были стихи, росчерки, картинки. Писали и рисовали подруги Муси по гимназии.
Ершов сел за стол и открыл альбом. Последняя страница. Детским почерком, порыжелыми от времени чернилами написано:
На последнем я листочкеНапишу четыре строчки.И в знак памяти святойСтавлю точку с запятой.
Люба Парникель 6-го класса.
Ершов стал перелистывать.
Вот и его «память». Нотные линейки и на них ноты его соло для корнета. Строфа из «Ночи» Рубинштейна, где слова: «люблю… твоя… твоя…»
Дальше была акварельная картинка. Каменная стена, обвитая плющом, башня с зубцами, внизу монах в капюшоне и подпись тушью: «Соня Петровская на память Мусе Солдатовой».
Вот и Морозов написал: «Будьте, Муся, всегда честной и доброй. Веруйте в Бога, чтите Государя, слушайтесь родителей. С. Морозов».
«Подумаешь! Какой скромник!»
А на следующей странице опять детские каракули:
Бим бом, бим бомЯ пишу в альбом.Хи-хи, да хи-хиВот вам и стихи
Женя, семиклассница.
В соседней комнате слышался шепот. Маланья Петровна что-то говорила, ей отвечали в два голоса. На окне заливались птички. «Папины птички».
Ершову это начинало уже надоедать, когда открылась дверь и в гостиную вошла Муся. Она была в полном блеске, своей двадцатилетней весны и была очень красива. В модном платье, выгодно обрисовывавшем ее гибкое, стройное тело, в серых шелковых чулках и в черных ботинках, она казалась такого же высокого роста, как сам Ершов.
Лицо ее было румяно от волнения. Маленькие колечки золотистых волос завитками спускались к тонким бровям, и большие, такие же круглые, как у отца, глаза блистали синевою — южное море под солнцем. Под тонким, прямым носом пухлые губы были все еще в детских морщинках и, когда от возбуждения она приоткрыла рот, блеснули ярко-белые, ровные и крепкие зубы.
Широкие рукава закрывали руки до локтя, и ниже были видны красивые кисти с маленькими розовыми пальчиками.
Вся она показалась Ершову красивой, как никогда, и, как никогда, желанной.
Хмель бросился в голову Ершову, словно туман на миг завесил ему глаза. Он встал из-за стола и бросил альбом. Тяжелая шашка глухо стукнула о ножку кресла.
— Марья Семеновна, здравствуйте.
Ершов протянул ей руку. Муся быстрым движением заложила обе руки за спину и, гордо выпрямившись, откинула голову назад.
— Что это значит, Марья Семеновна?
— Вы… дезертир… вы… — она не могла продолжать. У нее не хватило дыхания и она до крови закусила нижнюю губу.
— Идите вон!.. — глубоко передохнув, наконец, сказала глухим шепотом Муся.
— Меня?.. Вон? — проговорил Ершов, складывая руки на груди так, как делал это Андрей Андреевич, когда в своей речи говорил что-нибудь особенно сильное. — Меня, вон?.. Да вы понимаете ли, Марья Семеновна, кому вы это говорите?.. Да я не нынче-завтра буду член Совета солдатских и рабочих депутатов… Я, может, такое высокое назначение получу в армии, что никому и не снилось!.. Я предан революции… Я пошел за народом… А вы, я вижу, все еще в путах кровавого царизма. Да ежели донести на вас, ежели только товарищам сказать, какие такие контрреволюционные мысли у вас в голове, — вас сгноят в тюрьме!.. Туда сошлют, куда Макар телят не гонял… Вас можно даже, между прочим, и совсем истребить, как гидру буржуазных предрассудков! В теперешнее время, когда народ нашел пути к свободе, когда у него осталось позади все темное прошлое, когда плети, пытки, тюрьмы и смертная казнь отменены навсегда, в эти великие дни свободы я не вижу ни на вас и нигде в комнатах ни нашего священного знамени, ни красного банта или какого другого признака преданности революции. Можно сказать, наоборот! В эти дни, когда справедливый народный гнев готовит достойную участь Николашке Кровавому, вы оставляете висеть на стенах его портреты, да еще с коронами, то есть с атрибутами его проклятой власти.
Муся не дала ему окончить. Судорога точно от боли пробежала по ее лицу, она протянула вперед руку и сказала:
— Вон!.. Немедленно… Сию же минуту… Вон отсюда… и навсегда!..
Глаза ее блистали такою силою, что Ершов неожиданно для самого себя как-то съежился, неловко выбрался из-за кресла и вышел с прихожую. В прихожей он потоптался в нерешительности, потом нахлобучил на брови фуражку и вышел на лестницу.
XI
Когда Ершов шел по улице, его голова горела мыслями о мести.
Сегодня же, сейчас он все расскажет Андрею Андреевичу и Хоменко, добудет ордер на обыск, соберет красногвардейцев и с ними нагрянет на квартиру. Он добьется ареста Муси и самого жестокого ее наказания…
Но он не сделал ничего. Он даже никому не сказал. Он чувствовал, что в Мусе он найдет такое сопротивление, что либо ее придется прикончить, либо выйдет слишком громкий скандал.
«Оно, конечно! Почему ее, суку, и не прикончить! Что в ней? Не душа, а пар…» — злобно навинчивал себя Ершов.
Но когда вспоминал ее, прямую, гневную и стройную, он чувствовал в ней какую-то такую силу, против которой идти не мог.
Это Мусино «вон» и «арештант» деда Мануила долго преследовали его и мешали ему вполне отдаться своей новой, такой великолепной, нетрудной и хорошо оплачиваемой службе.
От него спрашивали указания квартир гвардейских офицеров и рассказов о том, кто, где и как жил. Его брали на обыски и на выемки из банковских сейфов, и через Хоменко и Андрея Андреевича ему не раз перепадали золотые перстни, портсигары и пачки кредитных билетов.
Когда осенью советская власть выгоняла Временное правительство из Зимнего дворца, Ершов, уже во главе целого отряда матросов с «Авроры», с толпою вооруженных рабочих занял Зимний дворец и прекратил последние попытки сопротивления юнкеров и женского батальона.
Революционная карьера Ершова катилась быстро: его выдвинули в передние ряды рабоче-крестьянской Красной армии, и к лету 1918 года он уже был двинут во главе дивизии на Юг России усмирять восстание «казачьих и помещичьих банд».