Петр Краснов - Единая-неделимая
— Прежде всего, — тихо сказал Андрей Андреевич, — прежде всего, в партии ли вы?
— Нет.
— Почему?
— Я не знаю партии. Я не знаю, как это делается, как попадают в партию.
— Есть только одна партия, желающая добра всему человечеству, — это партия большевиков. В нее вы и должны войти. Главная беда людей в том, что они распределяются по-государственному, считают себя принадлежащими к тому или другому народу.
— А как же иначе?
— Надо соединяться не по тому признаку, как ты родился, а по тому, что ты делаешь. В этом все. В мире есть только одна часть человечества, достойная права на жизнь, — это рабочие. Они должны соединиться и составить всемирный союз. Все, кто не работает, должны быть уничтожены. Отсюда наши лозунги: «Мир хижинам, война дворцам! Мир рабочих всех стран. Да здравствует братское единство революционных рабочих всех стран! Да здравствует социализм!» В этих лозунгах, — продолжал Андрей Андреевич, — ответ на все ваши вопросы. Станьте на точку зрения чистого социализма, и все станет ясно: офицерских лошадей отбирать можно, потому что они служат не для рабочих целей и углубляют неравенство между офицерами и солдатами. И продавать их немцам можно, потому что такой продажей мы ускорим конец бойни, начатой капиталистами.
И еще долго говорил Андрей Андреевич. Ему казалось, что он и Ершов замкнуты в маленькой, тесной коробке с мягкими стенками и весь мир исчез от них. Он рисовал широкую картину человеческого счастья, где все дается легко и где труд, перемежаемый отдыхам, одно удовольствие. Он говорил о том, что для партии нужны сильные люди и те, кто теперь, не колеблясь, пойдут с нею и отдадут себя ее воле, получат громадные выгоды.
Ершов слушал, и ему казалось, что его сны и мечты сбываются наяву. Он сойдет с крыльца восстановленного морозовского дома, и это он, а не Морозов, будет владельцем садов и степей кругом. Ему подадут тройку или автомобиль, и он поедет к родителям в праздничной одежде и в красной ленте через плечо. А кругом будет стоять счастливый народ.
И для этого всего нужно только записаться в партию и стать большевиком.
Давно ушел Андрей Андреевич отдохнуть перед митингом, а Ершов все сидел у окна. Гасли краски умирающего дня, но он не видел ничего.
Вспомнились ему вдруг дед Мануил и детство. Точно опять слышал он тихий дедов голос и то, что рассказывал ему дед своими словами про то, как сатана искушал Христа:
«И вот предстал дьявол перед Иисусом Христом. Дьявол во всей прелести и во всем величии власти своей. И повел дьявол Иисуса Христа в святой город Иерусалим и поставил Его на кровле храма. А был тот храм поболе Новочеркасского собора и когда стал на верху его Христос, то народ внизу на площади казался, как мураши на току. И сказал дьявол Христу:
— Ежели Ты Сын Божий, бросься вниз, ибо написано: «Ангелам Своим заповедает о Тебе, и на руках понесут Тебя, да не преткнешься о камень ногою Твоею»…
Испытывал, значит, дьявол на Христе сладость власти и могущества.
Иисус же просто сказал:
— Не искушай Господа Бога Твоего!..
«Перенес тогда дьявол Христа на высокую гору. А был дьявол молодой и прекрасный, в дивных, пурпурных одеждах, в золоте и виссоне, словно царевич. Как / стали они на горе, — во всей утренней красе воссиял перед ними Иерусалим-город. Над ним сверкало небо, а дальше шли степи широкие. И на тех на степях — верблюды, лошади, коровы и волы, козы и ослы и всякий мелкий скот. И стояли там многие тысячи войска с золотыми колесницами, блестели копья и доспехи стальные, и всадники были на богато поседланных конях. А там подальше, точно зеркала покиданы по розовой степи, озера Есевонские небеса отражали, и подымалась там у ворот Баттраббима высокая башня Ливанская. А там, совсем далеко, подале, чем от нас до Криворожья, чуть мережил Дамаск — город богатый… А кругом, под горою, сады разделаны, каменные огорожи в клетку положены, цветы благоухают, гранатовые деревья алым цветом, как девки сережками, позавесились и горят, что огнями. А тут тебе, что пухом покрыта, виноградная лоза распустилась — и дух ото всего идет легкий и приятный.
И сказал дьявол Христу, искушаючи, ласково так сказал:
— Поклонись мне. Пади! И все это дам тебе. И сказал Христос:
— Господу Богу Твоему поклоняйся и Ему Единому служи!
И оставил тогда дьявол Христа и приступили к Нему Ангелы и служили Ему».
Так рассказывал дед Мануил. Он учил Ершова: «Но избави мя от лукавого». Хотел Ершов сказать эти слова и не мог. Била молотом знойная мысль, набатом звенела в ушах: «Сказки все это. Нету ни Бога, ни дьявола, а есть только ты сам. Бери, пока дают, — не зевай! Ступай в партию! Какой там лукавый! Просто умный и образованный человек!»
VIII
В большой избе было тесно и душно. Человек сорок толпилось в ней, не считая хозяина. Впрочем, хозяин, пожилой, бородатый крестьянин, меньше всего мог называться хозяином. Всякий распоряжался его добром и избою по праву военного постоя, по праву сильного… Жаловаться?.. Поди теперь, сунься, когда не стало Государя, а сбитое с толка начальство только руками машет: ничего мы не можем.
Дочку хозяйскую, четырнадцатилетнюю Аришу, совсем ребенка, толстый губастый Сисин, трубач, вчера на сеновал спать утащил. Отец кинулся, было, жаловаться: унтер-офицер Гордон только руками развел: не до тебя, мол, дед, и с дочкою твоею. Видишь ты, какое дело приключилось. Революция! Теперь все дозволено.
Сорок человек: тринадцать трубачей Кавалерийского полка, а остальные, кто их знает, откуда… Рослые, толстые, мордастые, на шеях шарфы накручены, кто без погон, кто об одном погоне, кокарды на папахах красным чернилом замазаны, на солдат не похожи. Галдят, шумят все сразу. Тут и нестроевые из полкового обоза, и санитары из летучек, и солдаты этапной роты, и радиотелеграфисты, и какие-то штатские, и красавец матрос гвардейского экипажа в черном бушлате с георгиевскими петлицами и алыми погонами.
Одни стояли на лавках, сделанных вдоль стен избы, дымили папиросами под самые образа, сдвинули на сторону лампадку, облокотились на иконы. Другие сгрудились на полу, где в углу над столом был раскидан музыкантский инструмент и кучею стояли пюпитры…
По избе сизым туманом плавал махорочный дым, и пахло сапогами, потом и луком. Лица у солдат были красные, распаренные, точно пьяные, но солдаты были трезвы.
Андрей Андреевич взобрался на стол и начал говорить…
Четыре долгих часа говорил он. Четыре долгих часа глотала толпа его слова, упивалась ими, смотрела в рот этому черному человечку на кривых ногах, потела, почесывалась и вздыхала.
Андрей Андреевич рассказывал, как при проклятом царизме преследовали и угнетали простой народ, крестьян и рабочих, как на их горбу отъедалось, жирело и пьянствовало дворянство…
Толпа довольно вздыхала. Солдаты переглядывались и шептали.
— Правда оно. Правильно.
Он говорил о том, что Россия самая негодная, самая темная, самая позорная страна в мире, где народы угнетены, где не дают жить ни поляку, ни еврею, где запрещают учить детей языку матери, где все неграмотные. Он рассказывал грязные сплетни про Царя, ругал его последними словами, клеветал на него, лгал на Царицу и Царевен, и толпа, три месяца тому назад певшая после переклички гимн, шипела, загораясь злобою:
— Ишь, ты! На кровушке нашей что делали! Амурами занимались, а мы кровь лили.
Он говорил о несправедливости и ненужности войны, начатой ради интересов капиталистов-богачей Англии и Франции, и о том, что офицеры и генералы куплены большими окладами, чинами и орденами и за то гонят на убой солдатское стадо.
— Правда. Все правда, — благоговейно шептала толпа. Странными, но заманчивыми казались людям эти небывалые слова презрения к России и ругань по адресу Царя и генералов. Точно заглядывали солдаты в бездну. То, о чем прежде они думали со страхом и благоговением, к чему подходили с трепетом: Бот, религия, Царь, Россия — все оказывалось ничего не стоящим мусором. Андрей Андреевич прервал речь. Он сдвинул на затылок черную, конусом, барашковую шапку, вынул из золотого портсигара папиросу, перегнулся к горевшей под образами лампадке, раскурил и пренебрежительно сказал:
— Погасите… воняет.
Чьи-то услужливые темные заскорузлые солдатские пальцы поспешно придавили пламя.
Андрей Андреевич звал солдат к свободе и говорил, что эта свобода добыта для народа через его избранников, сбросивших иго царизма.
Глухая непогодливая весенняя ночь давно спустилась над деревней. Голые деревья качались под порывами ветра, и мелкий дождь сыпал по стеклам.
Время исчезло для солдат…
В их душе поднималась горечь, что так много лет они прожили с завязанными глазами и не попользовались жизнью. Их томила жажда, как можно скорее наверстать потерянное и вкусить этой сладкой свободы, сбросив с себя надоевшую узду надзора.