Юзеф Крашевский - Калиш (Погробовец)
Когда окончился этот обмен речами, то по данному стариком знаку тетка невесты в сопровождении многочисленной женской свиты ввела в комнату княжну.
Теперь она всем казалась такой, как ее расписывал Заремба. Она еле шла, дрожа и пугаясь; тетка и шаферицы поддерживали ее. Вся в белом, словно лилия, она качалась и, припав к ногам деда, почти потеряла сознание, так что ей должны были помочь встать.
Все были согласны, что она красавица, но что красота ее какая-то странная, к которой человек недостоин прикоснуться.
Возможно, что под впечатлением этого решительного момента жизни, а также сожалея о расставании с домом, она до того ослабела, что принуждены были привести ее в сознание и вести, так как она почти не понимала, что с ней.
Пшемко чувствовал себя немногим лучше. Когда их посадили рядом, как жениха и невесту, он не смел слова сказать, даже взглянуть на нее. Люкерда тоже ничего не ела, держала глаза опущенными, ее венок то и дело вздрагивал.
Изредка, словно жемчужина, скатывалась слеза на белое с золотым шитьем платье, исчезая в фалдах. Как раз развеселившийся старик велел им пить из одного кубка, как символ того, что отныне все у них будет общее.
И вот пара слезинок скатилась в питье, которое должен был выпить Пшемко; рука ее, которой он коснулся, принимая кубок, была холодна, как та золотая чаша у нее в руках.
Обряды девичника на других дворах уже были позабыты, но здесь происходило все, как по деревням. Слышались оригинальные поморские и кашубские песни, сохранившиеся лишь в избах поселян.
Старику Барвину захотелось и гусляров, и песен, и всех забытых обрядов, вероятно — больше для себя, чем для внучки. А внучку мучили, усаживая, сплетая и расплетая косы, обводя по комнатам и углам.
Женщины постарше, под влиянием меда, начав, не хотели пропустить ни малейшего обряда, ни единого слова из песни.
И жениху пришлось — под указку шаферов — то бить поклоны, то отвечать на вопросы, то садиться рядом с девушкой, то уходить за двери и возвращаться.
Быть может, онемеченному двору познанского князя все это казалось и смешным, но тетка и женщины, начав хозяйничать, стали распоряжаться, не обращая внимания на усмешки присутствующих.
Пока шли песни и хождения, Пшемку несколько раз пришлось стать около Люкерды, сказать ей несколько слов, взять за руку. Рука была холодна, как лед, а когда княжна отвечала, то говорила настолько тихо и сквозь слезы, что он еле мог расслышать.
Кончилось все это поздней ночью. Раза три Пшемко посмотрел в эти заплаканные голубые глаза, и она робко встретилась с ним взглядом. Оба дрожали, словно испуганные.
Князь вообще так тянулся к любой девушке, что все перед ним бежали, а тут этой прелестной невесте выказывал чуть ли не отвращение.
Ему казалось, что ее взор его замораживает, она роняла слезы, когда он смотрел на нее.
Когда кончился вечер, мужчины остались еще за столом, напевая и перебрасываясь шутками; Пшемко вынужден был слушать.
Воевода Пшедпелк нарочно уговаривал его, желая развеселить.
Послышались песенки слегка скабрезные, шутки, какими обменивались только на свадьбах, но Пшемко, казалось, не слушал и не обращал внимания. Скорее морщился, чем улыбался в ответ на непосредственные обращения к нему.
Воевода нашептывал ему, что ведь на свадьбе жених должен хотя бы казаться счастливым.
Придворные Барвина созвали гусляров для развеселения гостей и старого княжеского шута Клюску, известного своими смешными рассказами.
Пан Щецина очень любил своего шута, так как, будучи постоянно угрюмым, хоть иногда мог посмеяться его шуткам. Горбатый, маленького роста, лысый, с длинными до колен руками, одетый в пеструю, в красные полоски коротенькую куртку и с таким же капюшоном на голове, с деревянным мечом у пояса, Клюска уселся у ног Пшемка и, притворяясь пьяным, выкидывал фокусы. Ему разрешалось безнаказанно говорить все, что подвернется на язык.
— Эй, польский барин, — кричал он, обращаясь к Пшемку, — надо вам похлопотать у Барвина, чтобы он дал меня в приданое! Я бы уже не допустил так долго быть мрачным, как сегодня. Пока человек молод, надо смеяться, а потом не хватит времени. Разве ваша возлюбленная не красавица? Хоть в королевы годится. На руках ее носить, да на колени перед ней становиться. А если б вы слышали, как она поет! Одни ангелы в небе разве так поют Господу Богу!
Пшемко молчал, облокотившись. Чем больше хвалили невесту, тем он больше чувствовал к ней отвращение, сам не зная причины.
— Паночку, — продолжал свое Клюска, — выпей-ка вина. Сегодня надо тебе непременно смеяться и веселиться. Княжна плачет за двоих, ей так предписано. Как же ей радоваться, когда она должна оставить дедушку да потерять веночек! Эх! Этот золотой веночек!
Пшемко, думая избавиться от назойливого горбуна, бросил ему горсть денег. Клюска спрятал их в большой мешок, перекинутый за плечи, но тянул свое.
— Увезете от нас, увезете самое лучшее, — печально жаловался он. — Смотрите ж, чтоб по дороге солнышко ее не пригрело, а то растает, или ветер не продул, а то туманом разойдется. Мы так здесь за ней ухаживали, так ее любили!
— Не беспокойтесь, — вмешался воевода, — она и у нас найдет любовь да почет. Будем охранять цветочек, посадим его в красивом высоком замке.
— Ну, ну! — ответил Клюска. — Хоть вы ее в золото и бриллианты заделайте, все равно ей не будет так хорошо, как здесь, если только не полюбите ее так же, как и мы.
Горбун опустил голову.
— Нам без нее остаться, что без солнышка, без воздуха и воды!
Не один горбун жаловался так; все в замке с плачем расставались с княжной. Особенно она была добра и ласкова с нищими, простой народ допускала к себе, совсем не гордилась, а когда приходили к ней сельские женщины, чувствовала себя самой веселой и счастливой.
Часто упрашивала дедушку отпустить ее в деревню то на свадьбу, то на Ивана-Купалу, то на какой-нибудь праздник в лес. Уводила с собой дворовых девушек и возвращалась в венке из лесных цветков, с передником, полным пахучих трав; такие прогулки веселили ее больше, чем придворные развлечения в немецкой среде.
У нее были простые привычки и нравы, и это одним нравилось, а у других вызывало упреки.
Шли к ней постоянно и поселяне, и девушки, и женщины, все с ходатайствами, шли свободно, как будто это была не княжна, а того же класса девушка.
Да и не видно было в ней барыни, когда, одетая по-деревенски, с песенкой на устах, она отправлялась в поле. И дедушка, и тетка старались отучить ее, но напрасно; старик утешал себя лишь тем, что в чужих странах, выйдя замуж, забудет о своих привычках.
Всю ночь раздавались песни и разговоры в Щецинском замке. Кругом стояли бочки со смолой, ночь была светлая и тихая. Кто веселился в комнатах, кто на открытом воздухе. Барвин не жалел ни еды, ни питья, каждый получал, что нравилось; старику так хотелось отпраздновать этот день, чтобы никто не забыл свадьбы Люкерды.
Клюска, убедившись, что Пшемка не развеселить, пошел в комнату Барвина; старик лежал, но не спал. Горбун уселся в ногах на полу и пристально смотрел на князя.
— Ну что, старче, радуешься? — спросил князя.
— Отчего же не радоваться?
— Так ведь твой польский жених словно уксус проглотил, а надо, чтоб на свадьбе кто-нибудь да веселился. Я один за всех не могу.
— И жених потом порадуется, — сказал Барвин. Клюска качал головой.
— Княжна тоже плачет.
— А ты? — перебил князь.
— Я зол, хотя смеюсь, — ответил шут. — Поторопился же ты незрелый плод отдать в острые зубы! Что тебе теперь делать в этом опустевшем замке, когда ни ее песенка не прозвучит, ни смех не раздастся? А вдруг еще издали донесется стон?
Барвин рассердился.
— Ах ты, ворон проклятый! Даже на свадьбе каркаешь! — закричал. — Закрой рот сейчас же!
Клюска обеими руками схватился за лицо, согласно приказанию, но зато устремил такой взгляд на старика, что князь вынужден был отвести глаза.
Шут, спустя минуту, опять забормотал:
— Не надо было ее сватать так рано! Не надо! Пусть бутон распустился бы, мы бы им натешились.
Барвин потер лоб рукой, но молчал, не желая даже отвечать шуту, ставшему проповедником.
— Красивый барин! Молодой, гордый! Каплет с него золото, видно, что земель у него будет много, да вот как насчет удачи? Погробовец ведь, а погробовцам всяко бывает.
Князь ударил его ногой, Клюска умолк. После тихо начал напевать песенку.
Пожалев князя, которого огорчил, и вспомнив старый напев, всегда доводивший до слез Барвина, — а тогда старику становилось легче на душе, Клюска стал петь.
Барвин, вслушавшись, взглянул приветливее на шута, морщины стали исчезать. Клюска мурлыкал дрожащим голосом, в котором слышались слезы.
Но они вдвоем понимали и этот еле слышный напев, и недоговоренные слова, и слезы капали у обоих.