За Русью Русь - Ким Балков
Добрыня, осунувшийся, потемневший, бродил по раньше хорошо знаемым, а теперь не узнаваемым улицам, для него словно бы все кончилось, оборвалась нить, которая связывала его с жизнью. И это было странно. Из Христова учения ему поглянулась мысль, что не надо предаваться унынию, грешно сие. Вправе ли человек обламывать сущее в себе, коль скоро он есть подобие Божие, по воле Всевышнего поднявшийся посреди земли?.. И теперь еще разум нет-нет и подсказывал Добрыне, что не к тому потянулся он, но и отступить от горестного чувства, отодвинуться от него, зависшего в воздухе, словно топор над головой осужденного, не умел.
А за полдень новогородцы потянулись к Волхов-реке, где их встречал с золоченым крестом в руках митрополит Михаил и назначенный в здешние места епископом корсунянин Иоаким, Анастас и другие монахи. Новогородцы, кто по доброму желанию, уверовав в надобность крещения, а кто противясь, но утратив волю поступать согласно своему желанию, забредали в прохладную волховскую воду… И не понять, отчего в них, столь непокорных, угасло прежнее сердечное противление новине? Испугались Путятиного меча, дерзко обрушившегося на их головы? Или полыхнувшего на подворьях огня? А может, так велика была жалость к Добрыне, что повернула в душах? Пожалуй, ни то, ни другое, ни третье, и не потому, что это не внесло в души сумятицы и колобродья, но по своей сути было мало и слабо и не способно подвинуть к святому делу, тут угадывалось что-то другое, скорее, неземное, от Духа Святого, подтолкнувшее к неведомому, влекущему.
12.
«То не пчелы гудят во хмельном бору, —
То не ветры шумят во сыром бору, —
То зверь лютый сквозь чащобы ломится
И ломает каждого, кто встает на пути…»
О, земля Святогорова, Русь Великая, что ж в осельях твоих так растолкано и встревоженно, что и ветру шальному от Великого Поля в удачу самый малый порыв его?.. Что ж ослабла ты в одновременье, словно мор пробежал по полям твоим да оселищам, умерщвляя светлые тени от дедов и прадедов? Вдруг затмится во взоре, нечаянно брошенном на жестокое неурядье, трын-травою проросшее посреди немерного леса, коль увидит он юных девиц, изловленных на дальней поляне, под высоким солнцем, в день великого праздника любви и привязанных к темным стволам, а возле них славных отроков, замученных злыми руками, и скажет тогда прохожий:
— О, Боги, что же вы взираете бессловесно на сие? Что ж и сам Святогор, силой дерзкой вознесшийся над землею, не порушит пленивший его камень и не подымется во весь свой рост и не покарает ломающих в русских родах многими летами затверженное?
Но что из того, если даже и скажет? Кто поспешит следом за ним и восплачет о гибнущем племени, о светлом духе, прежде в нем обретавшемся, когда казалось, не будет ничему исхода, и от деда к отцу, и от отца к сыну так и станет следовать в человеках живущее?.. Но нет, нет… Что-то дальнее, от чужеземья отлегшее, и теперь вдруг увидится в людях, и смущение в них тоже увидится и вздохнет тогда прохожий и оборотится к небу с вопрошающей мольбой и долго будет приглядываться к небесному движению, но холодяще и там, и нету нигде ответа. И помнится ему, что он один во всем мире и не отыскать ему, страждущему, покоя. Это ощущение одиночества заметно усилится, когда проходящий по земле, изгнанный с отчего подворья, нечаянно забредет на огромное пепелище, по которому ползают сребротелые тени — змеи. Он помнит, раньше тут было большое селище, и он захаживал сюда потолковать со смердами и вольными людишками, принятыми в здешних родах. Про них, пришлых, тут говорили:
— А хотя бы они и звались извергами, что из того, коль не балуют и не обламывают в себе от древнего свычая? Пускай живут. Что было, быльем поросло, и тропы к нему не отыщешь в бурьяне.
О, идущий по земле многое помнит и про это селище! Потому-то и захаживал сюда, что умели тут потолковать за жизнь и слушать умели, всякое слово, оброненное им, пускай и горькое, от него и отвернуться не грех, принималось с сердечным участием. А ныне нету селища, на остывшем пепелище только и разглядишь малых деток, ходят, увязая в серой пыли, точно бы ища что-то…
На пепелище крест, высокий и черный, и на сильном ветру не поколеблется, устремлен ввысь. Что-то торжествующее и гордое углядывается в нем, словно бы стоит не сам по себе, а соединенно с небесами, отчего прохожий и хотел бы срыть его, уронить на землю (вдруг шевельнется в нем, затрепещет и такое желание), да не сделает этого, почему-то руки ослабнут и в душе растолкается смута. Прохожий с досадой, но и не без душевного трепета посмотрит на выросший на пепелище крест и не поймет в себе и станет мучиться. А время спустя пойдет дальше, и путь его, ослабленного в духе, усеется колючими терновыми венцами, и мало-помалу потускнеет взор, его и он вдруг поймет, что ему теперь лучше лечь на землю и дать послабку натруженным ногам. И да простят его Боги!
Любава, окрепшая за эти леты, превратившаяся из слабенькой девочки в дивно сложенную девицу, не утратила в глазах прежнего недоумения, отчего в селищах, куда забредали со слепым сказителем, жалели ее, не понимая, откуда это недоумение. Она и сама не знала. Не хотела знать про то, что способно вызвать из памяти горестное. Но, кажется, и не сумела бы, если бы даже появилось такое желание. Любава, как и раньше, жила