Вячеслав Шишков - Угрюм-река
Упругий седоватый мох распластался по земле, как одеяло. Прогалысинка шагов двадцать в поперечнике, посередине — кривая, о трех стволах, сосна. Она мертва — ее убила молния: небесный меч огня сек кудрявую верхушку, расщепал, обжег стволы и развеял лучину во все стороны.
— Вот тут… — Цыганка села в моховой ковер. Бродяга постоял, подумал, осмотрелся и тоже сел, сказав:
— Нет, ты, язви тебя, отчаянная. А как я, по силе возможности, учну целовать тебя да приголубливать.
Цыганка громко, резко всхохотала и пересела подальше от бродяги.
— Мы вольные цыганки, к этому очень даже привычные… Только дорого берем… Золотишка-то много у тебя?
— Хватит. Вот, иди ко мне в жены… Ты, язва, мягкая, пригожая… А я, можно сказать, богач… Бороду долой, добрую сряду заведу, дамочка-цыганочка… И эх, ты, язва! Стрельтя в пятку… Патока!
Цыганка передернула плечами, засмеялась, вынула колоду карт, раскинула зыбучим веером по мохнатому ковру, сказала:
— Эх, карты соловецкие, мысли молодецкие! Вот какая карта ляжет, так и быть… Эх, и зацелую тебя, счастливый, умом от счастья тронешься, весь свет забудешь! Эх, красивые твои глаза, заграничные!.. На, гляди!..
Ноздри бродяги раздувались. Кровь заходила в нем, глаза блестели.
— А ежели песни… Можешь петь?
— Могу. А ты?
— Когда выпивши, ору и я!
— А хочешь выпить?
— Дура… Колдовка, что ли, ты?.. Где взять?
— А вот…
Цыганка вытащила из-под шали припечатанную сотку коньяку и подала бродяге.
Тот скусил печать, шлепнул посудой по ладошке, отмерил ногтем половину:
— Будь здорова, милашечка моя, — отпил и подал остальное ей. — Кушай во славу, ангел… Окати душеньку цыганскую… Кха!
— Нет, я невпотребляю… Кушайте до самого денышка. А как выкушаете, костер разведем, целоваться станем… И вся-то ноченька, до зари до зорюшки, будет наша… Пей, счастливый, заграничные твои глаза… Вот и карта — глянь, глянь-ка, — на крестовую даму король прилег!
Бродяга, влив в рот, долго не глотал коньяк: ох, и жжет, ох, и тешит душу!
— Кха! Спасибо…
Он уставился взглядом в карты: верно — король и дама в обнимку прохлаждаются. Прочие же карты то встанут, то прилягут, то встанут, то прилягут.
— Колдовство какое, — бродяга протер глаза и по-сердитому глянул на цыганку.
— Что ж ты на меня глазыньки свои пялишь? — шумнула цыганка резким голосом. — Нешто не узнал?.. Это я — вольная цыганка, прихехеничка твоя, зазноба…
— Сгинь!.. Чур нас… Чур! — промямлил бродяга, едва ворочая пудовым языком…
Он сидел внаклон, как большая пучеглазая жаба, уперев кулаками в мох. Седовласый моховой ковер раскачивался все шибче. Бродяга повалился набок — сердцу приятно, сон долит.
— Глазыньки твои помутились, головушка на подушечку легла… Спи, счастливый, спи…
Она приникла к лицу бродяги, торопливыми пальцами его веко приподняла, воззрилась в закатившийся под лоб мутный глаз, встала, выхватила из-под шали пистолет и в воздух — раз!
— Грр-ро-о-о-ом… — прошептал бродяга. На выстрел кто-то к цыганке подошел.
6
Прохор перекрестил дочь Верочку, поцеловал жену и, пожелав покойной ночи, ушел к себе в кабинет. Лег, закрылся простыней. Душно, не спалось. Толпой проплывали в мыслях призраки минувшего. Лица, встречи, положения. Но трудно ухватиться, задержать: много их. Вились и проносились дальше, как в непогодь, снежинки. «Тунгусы пришли», — вспомнил Прохор. И тут промелькнула в расслабленном его сознанье та далекая-далекая маленькая Джагда. Где-то она? Наверно, время не пощадило и ее: поблекла, увяла, как надломленный цвет в степи. Он вспомнил ту тихую ночь, всю поглощенную туманом, вспомнил свою хибарку, челн, тайгу, вспомнил и то, как жадным зверем гнался он за Джагдой. Хибарки давно нет — сожгла гроза, но ведь она когда-то стояла здесь, вот на этом самом месте, в нее приходила тогда маленькая обиженная Джагда. Прохор помнит, как сквозь крепкий сон услышал ее скорбный, перевернувший его сердце голос: «Прощай, бойе! Прощай!» Тогда мгновенно он открыл глаза, хотел схватить ее, чтоб нежно целовать и никогда не разлучаться с ней. Но Джагда легкой птицей порхнула чрез окно в туман и навсегда погибла для него в тумане сладостных воспоминаний.
Да. Все минуло, прошло, как тень от облака. «Ну, что же… — неопределенно подумал Прохор и вздохнул. — Тунгусы пришли… Пойду», — и он на цыпочках вышел.
Ночь был вся в лунном серебре. Роса ложилась. Фосфорическим отблеском светился церковный крест. Белая хатка отца Александра голубела, сквозь голубые стекла красный, в лампадке, огонек мигал. Для человеческого уха — густая тишина. Но все незримо гудело: потоки лунных струй, рассекая надземные просторы, ниспадали на сонный мир тайги, колыхались и звенели. Погруженная в дрему тайга отвечала им шорохом, шелестом, бредом мимолетных, терпких, как ладан, сновидений: тайга благоухала.
Прохор мечтательно вдыхал этот одуряющий аромат лесов и чувствовал, как скованная житейскими условностями воля его освобождалась. Лунные потоки стрел пронзали его нервы, взбадривали кровь. И уже все ликовало в нем, влекло его в хмельную какую-то гульбу. Эта серебряная ночь обсасывала человеческое сердце, как змея. Грустно стало человеку, одиноко.
— Джагда! — разорвал он струи лунных ливней. Но милый голос не прозвучал в ответ. А вот и стойбище. По мшистым зарослям пасутся поголубевшие олени. Вот кучка их сытно лежит, костистые кусты рогов недвижны. Пять остроконечных чумов из ровдужины, тунгусы в глубоком сне. Лишь одна не спит — высокая, стройная тунгуска. Она в раздумье остановилась у огромного костра, смотрит на игривую пляску пламени, тужится понять, какую сказку говорит огонь, а может, и сама выдумывает песню о морозном солнце, о милом, о луне. Вот она, луна! А где же милый?
— Здравствуй, — тронул ее Прохор за оголенное плечо.
Тунгуска пружиной отпрыгнула в сторону:
— Ай! Ну! Зачем пугаешь?
Залаяли, кинулись к костру кудлатые собаки.
— Геть! — она ударила жердиной одну, другую и подняла на Прохора черные, под крутыми тонкими бровями, глаза свои. В них испуг и любопытство.
— Чего ж ты испугалась?
— Тебя… Думала — шайтан. — Она держала в зубах трубку, смуглые скуластые щеки ее рдели здоровым румянцем. Она молода, гибка, голос ее плавен. — Ты — большой!
Ты можешь медведя заломить… Я тебя боюсь. Сейчас разбужу наших, — вслух думала она, разглядывая Прохора.
— Не надо, не буди, — сказал Прохор, любуясь ею. — Ты очень красивая. Как тебя звать? — И Прохор сел к ее ногам, обутым в шитые разноцветным бисером сапожки.
— Меня звать Джульбо.
— Хорошее имя. А нет ли среди вас Джагды?
— Джагды? — Тунгуска вынула из зубов трубку, отерла слюни на губах и сокрушенно присвистнула. — Джагда померла. Давно померла Джагда. Стала родить русского ребенка, не могла разродиться, померла.
Она говорила по-тунгусски, глядя в сторону, в мрак тайги, и прерывала свои слова вздохами.
— Поколел твой Джагда, сдох давно, — пояснила она исковерканным русским языком, и глаза ее наполнились слезами.
У Прохора защемило сердце. Он с минуту молчал, борясь с гнетущим его чувством… Так вот какова судьба этой маленькой несчастной Джагды! Эх, не надо бы ему приходить сюда.
Тунгуска, оправив костер, села против Прохора.
— Джагда моего отца дочь… Только от другой матери. А мой муж пропал.
— Как пропал?
— Так, пропал и пропал. Вот одна теперь, — Скушно?
— Как не скушно… Видишь — все спят, а я маюсь. Сладко ли?.. Мне только двадцать зим. А денег у меня много: я хорошо белку, зверя промышляю. Богатая, а скушно. Шибко скушно!
— Не скучай!.. Вот сладкая наливка у меня. Вот конфеты.
Прохор достал походную флягу, бросил горсть конфет и, все еще во власти мрачных дум, по-холодному обнял тунгуску. Та вздрогнула всем телом, чуть поборолась с ним и приникла к нему вплотную.
— Пойдем подальше от костра, — сказал Прохор, вяло целуя ее губы.
Луна низринула на них потоки метких стрел и улыбнулась.
Лай волка разбудил весь дом. Всполошились собаки На дворе. В ворота стучал Филька Шкворень, переругивался с сонным дворником. Дворник говорил ему, что Прохор Петрович почивает и пусть бродяга убирается ко всем чертям. Филька Шкворень всхлипнул за калиткой:
— Понимаешь, обида вышла… Обобрали меня всего… Золото отняли.
Нина боялась тревожить мужа. Но неужели он так крепко спит? Она открыла окно и прислушалась к разговору. Дворник сказал:
— С такой обидой надо к приставу идти либо к уряднику. А к хозяину приходи часов в шесть утра либо к вечеру — на башню. Бродяга молчал. Он сел на луговицу у калитки и схватился за голову.
Время было раннее. Утренняя звезда еще не слиняла. В низинах лежал туман. Дворник ушел в караулку.