Чарльз Диккенс - Повесть о двух городах (пер. Бекетова)
— Следовательно, что бы ни случилось, я должен вас подождать?
— Да ведь паспорт мой в ваших руках вместе с остальными; вы только оставьте мне место в карете и ждите только, пока мое место не будет занято. А там — с Богом, в Англию!
— Ну, — воскликнул мистер Лорри, схватив его горячую, но твердую руку, — стало быть, не все будет на одних моих стариковских плечах, а будет мне в помощь еще и другой мужчина, молодой и сильный!
— Бог даст, будет! Только обещайте мне теперь же, и серьезно обещайте, что ничто не собьет вас с пути и вы поступите точно так, как мы с вами сейчас условились.
— Ничто не собьет, Картон.
— Помните же мои слова и назавтра: если вы что-либо измените или замешкаетесь по какой бы то ни было причине, знайте, что ни одной жизни нельзя будет спасти и все эти жизни даром погибнут.
— Буду помнить каждое слово. Надеюсь в точности исполнить то, что на меня возложено.
— А я надеюсь исправно исполнить свою роль. Ну, прощайте!
Он сказал это с тихой и серьезной улыбкой и даже поднес к своим губам руку мистера Лорри, но не ушел тотчас. Он сначала помог ему расшевелить бедняка, безучастно качавшегося перед камином, надеть на него плащ и шляпу, а потом выманить его из дому обещанием, что они пойдут поискать скамейку и его башмачную работу, которую он продолжал все так же жалобно просить. Картон пошел рядом с доктором и проводил его до двора того дома, где в эту страшную ночь сидела в слезах несчастная женщина, которая была так счастлива в тот памятный вечер, когда он открывал ей свое собственное горемычное сердце!
Он вошел во двор и несколько минут постоял там один, глядя на освещенное окно ее комнаты. Перед уходом он мысленно послал ей благословение и прощальный привет.
Глава XIII
ПЯТЬДЕСЯТ ДВА
В почерневших стенах Консьержери обреченные на смерть в этот день ожидали своей участи. Их было ровно столько, сколько недель в году. Пятьдесят два человека должны были сегодня проехать несколько городских улиц, и волна городской жизни унесет их в беспредельное море вечности. Еще кельи их не опустели, а на их место уже назначены были другие жильцы; еще кровь их не пролилась и не смешалась с кровью, пролитой накануне, а уж приготовлена была та кровь, что смешается с их кровью.
Отсчитали пять десятков и накинули еще двух. Тут были люди разного возраста: от семидесятилетнего откупщика, все богатства которого не могли купить ему жизни, до двадцатилетней швеи, которую не спасли ни бедность ее, ни безвестность. Как телесная зараза, порождаемая пороками и нерадением людей, поражает направо и налево, не разбирая своих жертв, так и страшные душевные недуги, коренящиеся в неизреченных страданиях, невыносимых притеснениях и бессердечном равнодушии, одинаково распространяются на правых и виноватых.
Чарльз Дарней, сидя один в своей келье, с той минуты, как его привели из суда, не льстил себя обманчивыми надеждами. В каждой строке слышанного рассказа он прочел свое осуждение. Он в полной мере понял, что ничье личное влияние не в силах его спасти, что его приговор подписан миллионами людей — всем народом, — и, следовательно, единицы ничего не могут сделать в его пользу.
Тем не менее нелегко ему было мириться со своим уделом, так живо имея в памяти образ любимой жены. Крепкие узы привязывали его к жизни, и трудно было их порвать. Едва он успевал постепенными усилиями ослабить одну из них, как другая захватывала его еще сильнее, а когда он пробовал освободиться от этой, первая снова давала себя чувствовать с прежней силой. Мысли его стремительно следовали одна за другой, сердце билось учащенно, сопротивляясь всякой тени покорности судьбе. Минутами ему как будто удавалось покориться, но образ жены и ребенка, обреченных жить без него, вставал перед ним живым укором в эгоизме.
Но так было лишь вначале. Через несколько часов в душе его возникли соображения, что в предстоявшей казни ничего не было для него позорного, что многие претерпевали ее также несправедливо и каждый день шли на смерть твердой стопой; и эти мысли подкрепили его. Вслед за тем мелькнула мысль, что от того мужественного спокойствия, с каким он пойдет на казнь, в значительной степени зависит будущее душевное спокойствие тех, кто так дорог его сердцу. Итак, он постепенно довел себя до такого умиротворенного состояния, что мог вознестись духом к небу и оттуда почерпнуть утешение.
Таков был путь, пройденный им в тюрьме накануне казни. Еще засветло ему дозволили купить письменный материал и свечу; он сел и писал до тех пор, пока по тюремным правилам дозволялось не тушить огней.
Он написал длинное письмо к жене, в котором говорилось, что он ничего не знал о тюремном заключении ее отца, пока она сама не рассказала ему об этом, что он не менее ее самой был в полном неведении относительно участия своего отца и дяди в этом несчастье и только из прочитанного на суде документа он впервые услышал об этом. Он уже прежде объяснял жене, что скрывал от нее свое настоящее имя, от которого добровольно отказался, только потому, что таково было непременное желание ее отца (ныне для него вполне понятное) и что даже в утро их свадьбы отец потребовал, чтобы Чарльз все-таки не открывал ей своего имени. Далее муж умолял ее из сострадания к отцу не расспрашивать его, позабыл ли он вовсе о существовании своих тюремных записок или случайно вспомнил о них в тот воскресный вечер в саду, под милым чинаровым деревом, когда услышал анекдот о находке в Лондонской башне. Если отец все время помнил об этом, нет сомнения, что он считал свою рукопись погибшей вместе с самой Бастилией, так как всему миру стало известно из газет, какие именно воспоминания и памятки о прежних арестантах были там найдены и унесены торжествующей чернью. Он просил Люси — хотя прибавил, что это едва ли не излишняя просьба, — утешить отца всеми нежными способами, какие она может придумать, и внушить ему, что он, в сущности, ничего не сделал такого, за что мог бы себя упрекнуть, и, напротив того, постоянно забывал о себе ради них. Затем он просил ее принять его благословение, не забывать его признательной любви, пересилить свое горе, посвятить себя воспитанию их бесценной девочки, служить утешением отцу и терпеливо ждать свидания с ним на небесах.
Ее отцу он написал в том же духе, но прибавил, что поручает его заботам свою жену и дочь. На этом он даже особенно настаивал в той надежде, что такое поручение поможет доктору встряхнуться и преодолеть болезненный припадок, возвращения которого он опасался.
В письме к мистеру Лорри он всю семью оставлял на его попечение и излагал ему положение своих денежных дел. Затем прибавил несколько фраз о своей благодарной дружбе и всегдашней горячей привязанности и тем закончил свою корреспонденцию. О Картоне он даже не вспомнил. Его ум был так поглощен мыслью о близких, что он ни разу не подумал о нем.
Он успел дописать свои письма, прежде чем стали тушить тюремные огни. Ложась спать на свою соломенную койку, он думал, что покончил с этим миром.
Но нет, во сне этот мир предстал ему в самых привлекательных формах и манил его к себе. Свободный, счастливый, он снова очутился у себя дома, в квартале Сохо (хотя этот дом был непохож на настоящий); он знал, что он каким-то чудом вырвался на волю, на душе у него было легко, Люси была опять с ним и уверяла его, что все это был сон и он вовсе не уезжал из Англии. Затем наступил период полного забытья, после которого он успел пострадать и вернулся к ней, мертвый и примиренный, но как будто все такой же. Еще один период забытья — и он проснулся на заре мрачного утра, не понимая, где он и что случилось, пока вдруг в голове его не сверкнуло: «Сегодня меня казнят!»
Так он дожил до того дня, когда пятьдесят две головы должны были пасть на плахе. Теперь он был спокоен и надеялся с геройским самообладанием встретить смерть, но в его уме возникли новые соображения, и с ними очень трудно было сладить.
Он никогда не видел той машины, которая должна была прекратить его жизнь. Как высоко помещалась она от земли, сколько там ступеней, куда его поставят, как с ним будут обращаться; будут ли те руки, что станут прикасаться к нему, выпачканы кровью; в которую сторону оборотят его лицом, казнят ли его прежде всех или после всех — такие и тому подобные вопросы помимо его воли толпились у него в голове, повторяясь снова и снова. Они не были порождением страха, нет, — никакого страха он не чувствовал. Скорее их можно было приписать странной заботе о том, как себя вести и что делать в решительную минуту, — заботе, чудовищно не соответствующей тем кратким моментам, когда все будет кончено; он начинал уже сам к себе относиться как посторонний зритель.
Часы проходили; он ходил взад и вперед, прислушиваясь к бою часов, которых никогда больше не услышит. Вот девять миновало навсегда; десять прошло навеки; одиннадцать кануло в вечность, сейчас настанет последний полдень. Тяжелым усилием ему удалось наконец прогнать все эти неподобающие мысли и настроить себя более прилично обстоятельствам. Он стал прохаживаться взад и вперед, тихонько произнося их имена. Борьба кончилась. Теперь он мог окончательно освободиться от фантазий, сбивавших его с толку, и молиться за себя и за них.