Булат Окуджава - Путешествие дилетантов
Приблизительно в тот же самый день, когда обезумевший от любви поручик вырвался наконец из цепких рук своей спутницы и укрылся словно раненый барс на гостеприимном кавказском берегу, два изможденных путешественника, господин Свербеев и Афанасий, распрощались с Финляндским княжеством, пересекли границу и двинулись по шведской земле. В первом же опрятном городке на почтовой станции они хорошенько выспросили об интересующем их предмете и, едва услышали, что ничего не подозревающая пара совсем недавно останавливалась здесь, насладилась парным молоком и отправилась далее на северо–запад, не задерживаясь, двинулись следом.
72
Военно–Грузинская дорога, трепетная и живая, взлетающая под облака и падающая в ущелье, сама тайна и само коварство, без начала и без конца, вечная, пыльная, неожиданная… Грустные военные посты, где под ногами старых ленивых служак разгуливают ленивые куры; постоянный грохот ледяного грязного Терека, заглушающий изумленный шепот господина ван Шонховена! «Мы едем… Как странно!…» Буйволы, полные тоски, голубые от пыли, пыль на стволах гигантских чинар, растревоженный лефоше в глубоком кармане сюртука, страх, тяжелый и осязаемый, словно камень, подобранный вами на дороге и летящий в пропасть… Смуглые женщины в ковровых чулках или босые, в черных застиранных платьях, с отрешенным взглядом из–под немыслимых бровей, недоверчивые, неторопливые и неприступные, как их жилье, разместившееся под облаками, и насмешливый шепот господина ван Шонховена: «Это и есть рай? Вы об этом рае говорили, да?…» Граница Запада с Востоком, Севера с Югом, Азии с Европой, смешение православия с магометанством, истошные крики мулл и греческие песнопения христиан, кровь, месть, разбой, захват, подавление, рабство и насмешливый шепот господина ван Шонховена: «Это вы мне обещали, безумец, когда отрывали меня от финских хладных скал и спасали из гранитного заточения?…» Раскаленные голые скалы, нависшие над головами; внезапно – прохладный ветер, внезапно – родниковая вода из запотевшего кувшина, какая–то бескрайняя неправдоподобная изумрудная долина, мерцающая в разрывах облаков где–то на страшной глубине; гранитный крест ермоловских времен, печеная форель на гигантских листьях лопуха, нечастые приземистые харчевни, именуемые духанами, горький дух от прелого прошлогоднего кизила и умопомрачительный аромат из винных бочек. Благоухающие леса и рощи окрест, головокружительный спуск, ослепительно белые стены фантастического замка Ананури на черном холме, омываемом зеленой Арагвой, вереницы длинноухих осликов и мулов под вязанками сучьев, под бочонками и бурдюками, повозки с веселыми людьми… Мцхета, удушливая влажная жара, клубящаяся над долиной Куры, странные мелодии, странная речь, странная жестикуляция… Все это осталось позади, как и та неведомая коляска на пустынной дороге, которая на протяжении всего пути тянулась за ними следом, словно тень, на одном расстоянии, не отставая и не догоняя, останавливаясь, когда останавливались они, но всегда в почтительном отдалении, так что невозможно было разглядеть ее остроумных пассажиров. Все это осталось позади, как и их собственная линейка под тентом, которую они успели обменять на старую просторную удобную бричку, облезлую, но надежную… И когда все это осталось позади, перед ними открылся Тифлис!
Впрочем, «открылся» – слово неточное, ибо может показаться, что с некоего возвышения путникам вдруг предстала панорама города, когда они, опаленные июньским солнцем, оглушенные грохотом рек, наглотавшиеся дорожной пыли, достигли, наконец, края неведомой пропасти и, сдерживая дыхание, глянули вниз. Нет, все было совершенно иначе… Восток медлителен и с первым встречным не откровенен, поэтому он не распахивается, а появляется исподволь, неторопливо и осмотрительно. Ему нет нужды выбалтываться с торопливостью юнца, он ждет, когда вы сами доберетесь до его тайн и застынете в оцепенении. Таков Тифлис. У него сложный состав крови, настоянной на византийской пышности, на персидской томности и на арабском коварстве, он был создан на пересечении самых безумных страстей и самых неудержимых порывов в подтверждение вечной истины, что добро и зло не ходят в одиночку, как, впрочем, коварство и любовь.
И вот они въехали в грязные улочки, где глинобитные дома стояли в непривлекательном беспорядке, окруженные, словно облаком, запахом нечистот и гнили. Под ноги лошадям бросались тощие охрипшие псы и крикливые сопливые мальчишки; и женщины в несвежих шальварах, нечесаные и немытые, большеглазые обрюзгшие красотки, лениво предлагали им липкую черешню в глиняных чашках. Все это было столь шумно, красочно, незнакомо и неправдоподобно, что и черешня казалась нарисованной, так что в голову не приходило – взять это из чашки, расплатиться, попробовать на вкус, сплюнуть косточку…
Домишек прибавлялось, улицы густели. Невыносимое солнце закатывалось за пологую гору, с мутной Куры долетало подобие прохлады, или это только казалось; тюрчанки под чадрами семенили подобно монашкам.
Внезапно, как это может быть только в раю, тщедушная фигурка ринулась к бричке, воздевая руки. Лошади стали. После высокопарных и весьма изысканных приветствий посланец Марии Амилахвари легко вскарабкался в бричку, уселся напротив пассажиров и велел кучеру трогать.
Это был более чем невысокий господин лет сорока пяти, худощавый и стройный, в безукоризненном, хотя и не слишком новом сюртуке, в сорочке отменной белизны и в черном галстуке… Крупный, но не уродливый нос, поблекшие тонкие губы и большие грустные карие глаза. Каждый жест его был исполнен достоинства, не надменности, а именно достоинства, того самого, которое располагает к сближению. Его звали Георгии Петрович Киквадзе, или Гоги, как сам он об том просил с мягкой настойчивостью. Служил он в губернском правлении, но, пользуясь снисходительностью начальства, принужденного считаться с местными нравами, большую часть времени проводил в доме Марии Амилахвари, которой доводился дальним родственником, и выполнял безвозмездно обязанности ее поверенного и секретаря. Когда–то, как сам он о том поведал с застенчивой улыбкой, был он владельцем небольшого, но доходного имения в Кахетии и даже позволил себе роскошь однажды отправиться за границу для пополнения образования. Он посещал университет в Гейдельберге, затем отдал предпочтение Сорбонне, однако известие о неполадках дома вынудило его поспешить обратно, что он и сделал с радостью истинного грузина… Вернулся и очутился у разбитого корыта. Мария Амилахвари пригрела его, ибо «все израненные и лишенные крова стекаются под сень ее неземного человеколюбия!»
Где–то тоскливо завопил муэдзин, ему откликнулись женские стенанья, толпа мужчин гудела вокруг павшей лошади, и хохот перемешивался с бранью… Вдруг долгий и протяжный звон проплыл надо всем и, не успев смолкнуть, повторился вновь, заглушая все прочие звуки… Ударили колокола к вечерне.
…В это же самое время в Петербурге, в доме госпожи Тучковой, в гостиной, под портретом маленького господина ван Шонховена, в покойных уютных креслах, напрягшись до изнеможения, чтобы сохранить остатки учтивости, два уже немолодых человека пытались совершить невозможное и разгадать великую тайну природы.
– Все бесполезно, – сказала госпожа Тучкова, – его превосходительство остается по–прежнему обходительным, но я–то вижу, что стоит ему это, когда давно пора швырнуть в меня чернильницей или застрелить, о матерь божья… – Она хохотнула по своему обыкновению, что вовсе не означало ни восторга, ни торжества, а скорее стон. – Мне кажется теперь, что это уже никогда не кончится, хотя его превосходительство Леонтий Васильевич клянется, что более надежных агентов и не сыскать, но, посудите, уже второй месяц!… – Она смотрела прямо на своего собеседника, и в ее прекрасных глазах отражалось его утомленное лицо. – Представляю себе этих болванов, где–нибудь кутящих и развратничающих, меж тем как дело стоит на месте, и я не могу никуда показать носа: вы знаете, какое у меня положение…
– Вы говорите со мной так, – сказал господин Ладимировский с легким возмущением,
– как будто это я сам снарядил их в дорогу. Ну, хорошо, прошло время, кончились истерики и заламывание рук и прочее… Теперь–то уже можно кое–что и понять… Вы, например, все–таки недооценили свою дочь (тут она хохотнула), да, да, вы с присущей вам самоуверенностью посчитали, что она совсем ваша и бунт ей чужд… Вы, надеюсь, помните, что когда она вам сказала… когда она брякнула про все это, вы пытались… вы предполагали… надеялись, что это фантазии и что свежий воздух, легкая прогулка и тому подобный вздор способны… в состоянии образумить… вышибить из нее эту дурь… (В прекрасных глазах госпожи Тучковой отразилось высокое окно и стволы деревьев в саду.) Ну что же, я не спорил, хотя вы сами же устроили мне скандал, утверждая, что я бесчеловечен и имею наглость силой удерживать вашу дочь… смею удерживать, когда ей предстоит блистать… – Он умолк, потому что современная, чуждая предрассудков женщина разрыдалась.