Время Сигизмунда - Юзеф Игнаций Крашевский
Вскоре вместе с Павлом, каштеляном Киевским, Фридрих выехал из Вильна, опасаясь ещё чумы, в Рожанские имения. Путешествие было медленным и важным, в местечках останавливались в монастырях, в деревнях у шляхты, которая принимала Сапегов с уважением и радостью. Эта семья никогда не была популярна, но чем ниже её опустили в прошлом, тем теперь её больше уважали и почитали.
В Рожане началась новая жизнь с охотой и далёкими поездками. Воевода любил лес, почти любил неудобства и, несмотря на пожилой возраст, говорил, что это закаляет. Для него также была не новость проводить ночь под открытым небом, на кожухе, в хате лесничего или бортника.
С таким паном Соломерецкий должен был привыкнуть к неудобствам, к мужской жизни, к сабле, коню и опасности.
Однажды из Рожане воевода выехал на кабана в лес на берегу Яселда. Заранее приготовили шалаши, привезли еду и загнали людей в Берёзовое болото. Ожидали кабанов и лосей. Воевода, не желая пойти в палатку, устроенную для него, стоял около пенька на земле. Недалеко от него, на расстоянии выстрела, поставили Соломерецкого. Разъярённый кабан уже хотел броситься на воеводу, который выстрелил из своего ружья в глухаря, не надеясь уже на крупного зверя, когда Станислав, отважно прицелившись, положил его трупом. По правде говоря, пуля просвистела возле уха Сапеги, летя в одинца, и вепрь свалился. Этот маленький на первый взгляд случай приобрёл Соломерецкому сердце воеводы. Он поцеловал его в голову на месте и сказал при всех:
— Ты удалец, дитя моё, хотя я был на волос от кабана, потому что пуля прошла мимо моих ушей.
С тех пор с особенной нежностью воевода присматривал за Соломерецкий, сам указывал ему занятия, сам ежедневно спрашивал об упражнениях, даже сам часто за ним наблюдал.
— Из него будет человек, — говорил он Грыде.
— Пан воевода, вы портите его своей мягкостью, — отвечал маршалек. — Если бы вы отдали его под мою власть, тогда бы я его обтесал.
— Что бы ты сделал? — спросил Сапега.
— Сёк бы беспощадно.
— Если тебя не сдерживать, — сказал, смеясь украдкой, воевода.
— Только я бы их выдрессировал! Но этой мягкостью… — и кивнул головой.
— Я гублю их? Не правда ли? — спросил Сапега.
— Я этого не скажу, ваша светлость, но это смягчает человека, а мужчина должен быть, как камень.
— Как ты?
— Без лести.
— Твои подчинённые тебя ужасно боятся.
— Дрожат, увидев! — воскликнул Грыда. — О, потому что знают, что я не прощаю. Потому что моё сердце с заячьим не браталось, не изнежилось.
Воевода, который знал, как приятно Грыде хвалиться твёрдостью и суровостью своего характера, оставил его в покое.
Не будем описывать дальнейшую несколькомесячную жизнь Станислава Соломерецкого на дворе Сапеги. Он много на нём приобрёл во всех отношениях под глазом пана воеводы. Он приобрёл там очень ему нехватающие рыцарские привычки, и хотя знал очень немного, Сапега не посчитал нужным, чтобы учился больше.
Он всегда говорил:
— Шляхтич должен лучше писать саблей, чем пером. Пусть ему голову откроют, Катехизису научат, прославлять Бога, управляющего рассчитывать, и будет с него. Много знаний делает заносчивым, изнеженным, смягчает и ещё иногда (что хуже) к ереси приводит. Наука, как соль, хороша, когда её немного. Учёба ума не даёт, — прибавил он.
Когда это происходит в Литве, князь Соломерецкий в Кракове настойчиво наводит справки о племяннике. Но тщетно посылает на Русь, безрезультатно угрожает матери, и наконец выезжает, раздражённый, в убеждении, что, не иначе, она его спрятала.
На дороге он встречается с одним из четырёх шляхтичей, которые по поручению Чурили отвезли Станислава на Сапежинский двор.
Был это Ленчичанин, большой друг жбана, великий поклонник бутылки, готовый продать себя за весёлую гулянку. Его дорожные деньги как раз закончились, товарищи, не в состоянии его на каждом ночлеге и выпаске поддерживать, покинули его и он остался один. Он сидел в прихожей постоялого двора, размышляя, что бы продать — запасной контуш ли, или довольно ненужную епанчу. Признав из этих двоих более ненужным контуш, который прослужил двум поколениям многие годы, он позвал еврея и начал торг.
Хотя шляхтич отлично делал вид, что ему на навьюченном коне контуш в узелке мешает, что избавляется от него, чтобы было легче лошади, хитрый еврей понял необходимость и начал с того, что купить не хотел. Естественно, вскоре потом кунтуш был продан за полцены, хоть сукно двухцветное, грубое и крепкое, а наш Ленчичанин смаковал из кружки, серьёзно размышляя.
Двор князя Соломерецкого, полностью чужеземный, с пажами, на скакунах, в жабо, в буфах, в очень коротких плащах подъехал к постоялому двору. Сам князь ехал в рыдване, за ним шли кони в попонанах.
Но во всей этой роскоши, не знаю, как, но проглядывала бедность. Кое-где дыра, там и сям залатанная, много пятен, верёвка вместо кожи, шпильки вместо латунных упавших украшений, худые лошади, непослушные слуги — все выдавало небогатого подпанка. Еврей даже понял это, но не Ленчичанин, которых, захмелевший уже вдвойне — потерей кунтуша и взятым напитком — представлял, что встретился по меньшей мере с Радзивиллом или Острожским.
Единственная более или менее приличная комнатка была занята шляхтичем и его седлом с узелками. Слуги Соломерецкого хотели его без особенных церемоний вышвырнуть, когда подошёл сам князь и, будучи в каком-то особенном настроении, назвав Ленчичанина паном братом, просил его остаться.
Шляхтич, румяный как яблоко, стоял с кружкой в руке у стены, такой довольный тем, что пан за него заступился, что дал бы себя порубить за незнакомца, хотя ничего не знал больше того, что это был князь. Он думал, как я говорил, что это Радзивилл или Острожский. Выпивка склоняла его к откровенности, обхождение — к сердечному излиянию, и на первые вопросы он начал ему весьмо обстоятельно всё рассказывать, хотя ему велели хранить тайну.
— Откуда вы возвращаетесь? Или куда едете?
— Я вам скажу, ваша светлость, — ответил шляхтич с радостной улыбкой, — это целая история, сказать по правде.
— Ну? И интересная?
— Сказать правду, как из книжки.
— Расскажите-ка мне это.
— Гм! Но это тайна, — воскликнул Ленчичанин, поднимая руку вверх. — Аркан, ваша светлость.
— Пожалуйста, — равнодушно вставил, садясь, Соломерецкий.
Шляхтич всё ещё стоял у стены со своей кружкой в руке.
— Ваша светлость, если вам интересно, и соизволите дать мне слово, что никому на свете не скажете…
— Ну, ну, никому. И что же?
— Sufficit. Было так. Я начинаю, сказать правду, сначала.
— Это безопасней всего, таким образом вернее всего доберёшься до конца. Что дальше?
— Святые слова, ваша светлость. Как вы это красиво сказали. Сто лет вашей светлости!