А. Сахаров (редактор) - Александр II
В ушах всё звенело малиновым звоном, пело сладким нежным тенором, заливалось красивым хором.
Чернявая моя,Черноглазая моя!Черноброва, черноглаза,Раскудрява голова…Раскудря-кудря-кудря,Раскудрява голова!..
Порфирий поставил карточку, чтобы видеть её, и снова взялся за перо.
Он начал просто: «Графиня…» Он описал молебен и смотр войск на скаковом поле.
«…Итак, война объявлена, – писал он, – я иду с драгомировскими войсками в авангарде Русской армии на переправу через Дунай, иду совершать невозможное… Молитесь за меня, графиня. В эти торжественные для меня часы пишу Вам один в гостиничном номере среди походного беспорядка. Весь я, как натянутые струны арфы – прикоснитесь к ним, и зазвучат… Только Вы, графиня, поймёте меня, только со струнами прелестной Вашей души – мои струны дадут согласный аккорд. Графиня, я сознаю, я немолод, я вдовец, у меня взрослый сын – Вы всё это знаете, но Вы знаете и то, как я Вас люблю и как Вы мне нужны. Я прошу Вашей руки. Как только я получу Ваше согласие – я напишу отцу. Он Вас любит и ценит, и я уверен, что он будет счастлив назвать Вас своею невесткой…»
Порфирий не сомневался в согласии. Он писал, увлечённый своею любовью, всё поглядывая на милый портрет. Вдруг охватил его стыд: в такие торжественные, великие минуты, когда нужно было всё своё, личное, отбросить и позабыть и думать о самопожертвовании, о смерти, о подвиге, он думал и писал о личном счастье, о победе, о Георгиевском кресте, о славе, о долгой счастливой жизни с весёлой, чуткой, жизнерадостной графиней Лилей. В ушах звучало её любимое словечко: «Подумаешь?..» «Подумаешь – Порфирий мне предложение сделал…» А незримый хор всё вёл в душе весёлыми, бодрыми драгунскими голосами:
Чернявая моя,Черноглазая моя,Черноброва, черноглаза,Раскудрява голова!..
С карточки Бергамаско улыбалось несказанно милое лицо, и казалось – вот-вот оживут и счастьем загорятся блестящие чёрные глаза и маленькие губы сложатся в неотразимо прелестную улыбку.
VI
Драгомировская дивизия, направляясь через Румынию к Дунаю, остановилась на днёвке у деревни Бею.
Афанасий лежал на поле подле своей низкой палатки и смотрел, как его денщик, солдат Ермаков, сидя на корточках, налаживал «паука». Подле Афанасия, подложив под себя скатку, сидел молодой стрелок с пёстрым охотницким кантом вокруг малинового погона. Загорелое, чисто побритое лицо было точно пропитано зноем долгого похода. Чёрное кепи было сдвинуто на затылок. Мундир был расстёгнут, и ремень со стальною бляхой валялся подле стрелка.
От самоварчика-«паука» тянуло смолистым дымком сухих щепок, томпаковое[161] туловище самовара побулькивало, и лёгкие струйки пара вырывались в маленькие отверстия крышки.
– Зараз и вскипит, – сказал Ермаков, – пожалуйте, ваше благородие, чай; заваривать будем.
Не вставая с корточек, ловкими, гибкими движениями денщик достал чай из поданного ему мешочка и всыпал в мельхиоровый чайник, залил кипятком и поставил на самовар.
– А переправа будет, – вдруг сказал он, – солдатики сказывают – у Зимницы.
– Ты почём знаешь? – сказал Афанасий. – Это же военный секрет. Никто, кроме государя императора и главнокомандующего, о том не знает и знать не может.
– Точно, ваше благородие, тайна великая. Оборони Бог, турки не проведали бы. Ну, только солдатики знают… От них не укроется. Мне говорил один из понтонного батальона – земляк мой… У Зимницы… И казак терский, пластун, сказывал тоже. Там, говорил, берег – чистая круча, и не взобраться никак. Виноград насажен. У турок, сказывал, ружья аглицкие, многозарядные и бьют поболе чем на версту, и патронов несовместимая сила. Так в ящиках железных подле их аскеров[162] и стоят.
– Откуда казак всё это узнал? – спросил Афанасий.
– Ему болгары-братушки сказывали.
Солдат вздохнул.
– Ну, однако, возьмём!.. Взять надо!..
Он разлил чай по стаканам и, подавая офицеру и стрелку, сказал:
– Пожалуйте, ваше благородие. Коли чего надо будет – вы меня кликнете. Я тут буду, возле каптенармусовой[163] палатки.
И с солдатской деликатностью Ермаков ушёл от офицерских палаток.
– Видал миндал, – сказал стрелок, – Всё, брат, знают. Всё пронюхают. Почище колонновожатых будут. У нас стрелки тоже говорили, что у Зимницы.
– Всё одно, где укажут, там и переправимся, – сказал Афанасий. – Скажи мне, князь, что побудило тебя вдруг так взять и пойти на войну солдатом?..
– Офицерских прав не выслужил, пришлось идти в солдаты.
– Но ты? Мне говорили… Ты труд презираешь… А это же труд!..
– Ещё и какой!
Стрелок показал свои руки, покрытые мозолями.
– Видал? А ноги в кровь… Эту проклятую портянку обернуть – это же искусство! И сразу не поймёшь такую на вид немудрую науку. Почище и поважнее будет всех этих чертячьих Спенсеров и Карлов Марксов.
– И вот ты пошёл!.. Добровольно!.. Что же, или и тебя захватило, как многих захватило…
– Видишь, Афанасий… Я и точно хотел жить так, как создан был Богом первый человек. Без Адамова греха, не мудрствуя лукаво, Ты помнишь – в Библии…
– В Библии?.. Ты за Библию принялся? С каких это пор? Это после твоих чёртовых Марксов, Бюхнеров[164] и ещё там каких мудрящих немцев. Чудеса в решете!
– Так вот, по Библии – Бог создал человека для того, чтобы он ничего не делал. Пища сама в рот валится. Животные служат ему. Солнышко греет. На мягкой траве с этакой милой обнажённой Евушкой сладок сон. Это и есть райская жизнь – ничего не делать. Ни о чём не думать, не иметь никакой заботы. И надо же было этому балбесу Адаму согрешить и навлечь на себя проклятие! Стал он задаваться дурацкими вопросами. Отчего солнце светит? Что ему, дураку? Светит и светит – радуйся и грейся в его лучах… Нет, стал думать, а какая там земля? А имеет рай пределы и что за ними?.. Вот осёл, как и все учёные ослы!.. Что ему с этого? А накликал на себя беду – труд…
– Но ты, князь, кажется, сумел так устроиться, что не трудился никак.
– Устроиться-то я устроился, а вот представь себе – стало мне тошно. И пошёл я потому ещё… Ну, да это потом… Пришёл, видишь ли, такой момент в жизни, что либо в стремя ногой, либо в пень головой. Ну, пня-то мне не захотелось, – вот и надел солдатскую лямку.
– А трудно?
– Поди, сам знаешь… Нелегко. Не говорю – физически – ну, там бороду побрить, волосы чтобы под гребёнку, работы, ученья, поход – всё это ничего… А вот морально очень трудно было. Перекличка вечером. И молитва!.. Ты понимаешь, я – Болотнев – ученик Кропоткина, я – атеист, ничего такого не признающий, а пой молитву… Да у меня ещё и голос оказался хороший, слух, веди роту за собой… Фельдфебель приказал… Пой «Отче наш»!.. А то, понимаешь? Ведь фельдфебель, хотя и охотник я, а может и в морду заехать. Зубы посчитать.
– Н-да, брат. Назвался груздем – полезай в кузов.
– Что же – и полез… Это что у тебя в фляге? Коньяк?
– Ром.
– Позволишь? Люблю, знаешь, по-прежнему люблю, чтобы этакое тепло ключом побежало по жилам. И мысли!.. Мысли всегда это проясняет… Мысли становятся глубокие. Тогда за мною только записывай. Не хуже Григория Сковороды[165] или иного какого мыслителя будут те мои мысли.
Князь хлебнул горячего чая с ромом, долил рома, хлебнул ещё, ещё долил и потянулся.
– Хор-рошо-о!.. – сказал он и замолчал, щуря на солнце веки в белёсых ресницах.
– Ну, дальше?.. Ты мне всё ещё главного-то и не сказал.
– Я тебе по совести ничего пока не сказал. Да вот что… А ты записывай… Я вот думаю, что вот таким, как я, князьям, дворянам, лодырям барским, очень невредно, чтобы иногда фельдфебель мужицким кулаком и… в морду, в личико барское!.. Дурь вышибить! Для протрезвления чувств. А крепок твой ром! И душистый! Теперь взводному на глаза не попадайся. А то услышит… Беда!.. Допытываться станет… Где достал? Не поверит, что у офицера-товарища. А я не откупаюсь… Да и нет у меня чем откупиться. Я ничего не имею… Мне, как из Кишинёва выступали, Елизавета Николаевна три рубля прислала – а это три месяца тому назад. Вот и живи, как в песне солдатской поётся: «И на шило, и на мыло, чтобы в баню сходить было…» Положеньице!.. Видишь, с жиру мы, князья, бояре, бесимся. Умны очень становимся. Вот и нужна нам острастка. Иван Грозный какой-нибудь или Пётр Великий – ох, как они это понимали! А как пошло расслабление власти, как пошли императрицы мудрить да с Вольтерами-богоотступниками переписываться, с Дидеротами знаться, как появилась вольность дворянства[166] – ну, понимаешь, дисциплина понадобилась… Надо, чтобы кто-нибудь тебя по-настоящему поучил. А то сами пошли искать света – кто в масоны, кто куда, ну а я – в стрелки… На войну… Навстречу курносой, безглазой… Под её жестокую косу. Да тут и ещё одно обстоятельство было. Ну, да это потом, когда-нибудь…