Михаил Старицкий - Богдан Хмельницкий. Книга первая Перед бурей
Марылька замолчала и провела рукой по лбу. Лицо ее становилось бледней и бледней, глаза сосредоточенно глядели в одну точку, словно всматриваясь в развертывающееся перед ней прошлое. Богдан жадно слушал рассказчицу; каждое ее слово падало жгучей искрой ему на сердце и оставляло в нем след: и печальная история его усопшего друга, полная таинственных событий да фатальных невзгод, и судьба его дочери, которую поклялся он умирающему товарищу любить, как свое родное дитя, — все это трогало его душу, захватывало его всего. Время шло; ночь незаметно плыла; чайка все больше и больше качалась...
— Раз, помню, — заговорила снова медленно и с напряжением Марылька, словно ей не под силу было разбудить уснувший, пережитой ужас... — отец мой получил какое-то смутное известие и побледнел весь, зашатался... Мы перепугались... Цыганка прибежала, отшептала прыстрит и начала гадать: раскидывала зерна, жгла зелье, кипятила какую- то приправу и, наконец, сказала, что нужно, чтоб тато собирал войско, потому что непреложная беда у ворот... А татусь ей: «Коли, — говорит, — это то лихо, что поднял на меня лютый мой враг, так если оно созрело на сейме, то мне остается одно из двух — либо подставить свою буйную голову, либо бежать... но все-таки Марыльки своей не отдам: ты спасешь ее...» Цыганка начала клясться и целовать татусю колени, а я бросилась со слезами к нему на шею... А на другой или на третий день... Ой! Ой! Езус-Мария, что случилось? Обступил наш замок Чарнецкий целым войском с гарматами и начал громить его, а местечко жечь... Отец велел запереть ворота, поднять мост и поклялся вместе с нашей командой лечь костьми, а не отдать своего предковского добра на грабеж... Хотя он был бледен, но в глазах его сверкал прежний огонь горделивой отваги; он торопливо призвал цыганку, дал ей в руки торбинку червонцев да меня и сказал взволнованно, горячо: «У всех единый бог в небе, ты поклялась им спасти мою дочь, так исполни ж свою клятву... настала минута!.. Вот ключ от железной двери в леху, отворишь ее, а там, под землею, ход версты на две до скалы, что в грабовом лесу, где и кони ждут... Скачи ночью в степь, сколько выскачешь, а днем пережди в балке... я вас догоню... а если не успею за день, то вы спешите к порогам Днепра...» Обнял он меня горячо, перекрестил и провел в лех... Земля шаталась от ударов гармат, сверкали издали молнии, небо стало как кровь... ой, страшно! Отец запер за нами тяжелую дверь, и нас сразу окутал могильный мрак, разлучив меня и с отцом, н с родным пепелищем. Матко найсвентша! Нестеты!{133} — откинулась она в изнеможении, бледная, дрожащая, закрывши руками глаза, и судорожно заколыхалась в рыданье...
Богдан испугался ее истерического плача, стал утешать сиротку и ласками, и обещаньями, но видя, что это не помогает, бросился к мысныку, налил в кубок старого меду и упросил Марыльку, чтоб его выпила. Последняя отхлебнула несколько глотков этой влаги и почувствовала, как она живительной струей побежала по ее жилам. Вскоре у панночки потеплели руки и ноги, на щеках выступил алый румянец, в голове поднялся какой-то сладкий туман... и болезненные ее всхлипывания стали сразу стихать, уступая место какому-то игривому, пленительному веселью...
Марылька улыбнулась сквозь слезы, и ласковыми лучами чудных очей скользнула по красивым чертам мужественного лица, полным и шляхетского благородства, и рыцарской доблести, а потом, словно сконфузясь чего-то, опустила их вниз, покрыв тонкими стрелами своих темных ресниц. Она незаметно отодвинулась от своего покровителя, уселась на ковре, приняв грациозную позу, и только вздрагивающая, не вполне округленная еще грудь, выдавала ее не улегшееся волненье. Инстинктивно, смутно сознавала Марылька, что производит впечатление своею красотой, и это сознание зажигало уже в детском сердце женскую радость, вызывало неведомый еще восторг торжества власти; эти новые впечатления и смущали юную душу, и пробуждали врожденное полячке кокетство. А Богдан в умиленье не отводил глаз от этого распускавшегося цветка и незаметно, невольно упивался сладкой отравой.
— Панночко, дитя мое, богом мне данное! — заговорил он снова, после долгой паузы, положив ее тонкие прозрачные пальцы в свою железную руку. — Я не могу опомниться от божьей ласки, точно сон это все, дивный, еще детский, хороший сон...
— Ах, пане мой, — пропела серебристым голосом панна, — царица небесная сжалилась надо мною; я ей так горячо, так безутешно молилась! — она подняла свои дивные, с поволокой, синие очи, повитые слезой, и произнесла уже с очаровательной улыбкой: — Но пан мне найдет, возвратит моего родного отца?
— Пока, — вздохнул глубоко Богдан и отвел глаза в сторону, — ничего не могу сказать тебе, квиточка... но бог поможет... Вот, когда освобожусь хоть немного... Да ты, дитятко, не журись: я ведь поклялся отцом тебе быть. Рада ли другому отцу, люб ли тебе — не знаю, ну, а мне названная дочка милее родной.
— Тато! — бросилась порывисто Марылька и поцеловала неожиданно в руку Богдана, потом на его протест отскочила в угол, бросив на него исподлобья и благодарный и пламенный взгляд.
— Крохотка моя, пташечка моя, не целуй мне никогда рук, — вспыхнул расчувствовавшийся, непривыкший к такой ласке казак.
— Пан — тато мне. А тата нужно любить и шановать, — лукаво улыбнулась Марылька и съежилась, как котенок.
— О, люби меня, моя радость! — с неподходящим к данному случаю пылом воскликнул Богдан. — Не пожалеешь, что приобрела нового заступника... Но как же, расскажи ты мне, доню, как ты попала сюда? Что с тобой приключилось с того дня, как ушла ты с цыганкой?
— Бежали мы целую ночь, — начала снова Марылька, — бежали другую и третью... и остановились в землянке. Татуся все не было, — вздохнула она грустно. — Так прошло пять дней, мучительных и дней, и ночей. Я сначала злилась, а потом рыдала да просила, чтоб меня ведьма добила... есть перестала, даже цыганка испугалась, что я похудею... Вот и говорит, что она пойдет и разыщет провожатого, с которым можно будет добраться до порогов. Как я ни боялась остаться одна в дыре, в той страшной пустыне, а стала даже просить, чтобы цыганка скорей разыскала провожатого... а кони у нас были еще из-под Млиева: они в другой яме стояли. Ушла цыганка, а я сижу одна: страшно, страшно! Запрусь на засов, дрожу вся да «Pater noster»{134} читаю — просто смерть! Словно зарытая в земле, словно заживо похороненная...
— Голубка моя, любая, коханая! — промолвил Богдан растроганным голосом и сжал ее нежную руку.
— Ай! Так больно, тато! — улыбнулась Марылька и начала махать кистью руки и дуть на пальцы. — Ничего, уже прошло, — успокоила она испугавшегося было казака. — Так вот я и сидела одна. Особенный ужас нападал ночью: кругом подымался и визг, и вой, царапалось что-то, — оглянулась она и тут с суеверным страхом. — Бр-р!.. И теперь морозом всю обсыпает, — прижалась она к Богдану, — а на третью ночь, — качнулась она к самому его лицу и уставила глаза в глаза, — Езус-Мария, какая-то стая прорвалась в заваленный проход и с страшным рычаньем да воем начала царапаться в двери.
— Волки?! — с ужасом вскрикнул Богдан.
— Может быть, а может, что-нибудь и другое, — торопливо закрестилась панна, — я кричу, а они еще больше воют и толкают двери, а потом слышу, что и землю начали рыть... Я кричала и билась, пока не упала наземь, и уж тут не помню, что дальше, только меня разбудил опять-таки стук, но уже другой: стучалась и кричала цыганка. Я отворила и обрадовалась ей, а особенно провожатому.
— Хорош, должен быть, провожатый! — встал взволнованный казак и начал ходить по тесной каюте.
— Татарин, — продолжала панна, следя глазами за своим слушателем, — и очень, очень поганый... Они между собой поговорили по-татарски, а я ничего не понимала. Цыганка собралась скоро, и мы поехали степью. Ну, едем без отдыха день и другой: все только лужи, что озера, да пустыня. Наконец приехали в какой-то табор: все кибитки да кибитки! Татарин исчез, а мы остались одни, и я с ужасом начала расспрашивать цыганку: куда этот косой черт завел нас? А тут подошел к нам старик в дорогом шелковом халате и начал пристально меня осматривать: глазища у него так и бегают, так и горят... все чмокает губами да бормочет что-то и улыбается, потом начал трогать меня за ноги... я закричала...
— Дьявол! — заскрежетал зубами Богдан и брякнул саблей в ножнах. — Всех их выпотрошить! — даже ринулся было он, испугав своим движением панну.
— Ай! — вскрикнула та. — Успокойся, пане: он поместил меня с цыганкой в какую-то кибитку, где были старенькая и молоденькая татарки, но они на нас страшно сердито смотрели, даже ругались, только я не понимала тогда, ругали гяуркой, а молодая так даже два раза толкнула меня... Я начала плакать, прятаться за цыганку, а та и на них накричала, так что татарки притихли и только глядели змеями исподлобья. Ой, — вскрикнула неожиданно панна и прижалась к Богдану, — мы опрокидываемся, тонем?