Михаил Старицкий - Богдан Хмельницкий. Книга первая Перед бурей
— Да, как будто от Крыма дует, — подтвердил один из атаманов, Верныгора.
— Ну, а если наскочит какой сатана на наш след, — продолжал Богдан, — то сбить его с толку, ударить врассыпную, да только, чтоб не заблудиться самим, держать тогда всем путь по звездам.
— Гаразд, гаразд, батьку! — зашумели с чаек.
— А много ли наших завзятцев легло? — спросил наказной.
— На нашей чайке ни одного, — отозвался дед, — все, слава богу, целы.
— На верныгорской шесть человек убито!
— А на нашей душ девять!
— А на нашей целых двадцать! — крикнули с задних чаек.
— Эх, жалко! — вздохнул Богдан. — Прими, господи, их души, чтобы и нас добрым словом помянули!
Все сняли набожно шапки.
— Раненых есть довольно, — отозвались с дальней чайки, — а атаман Сулима смертельный лежит.
— Сулима, лыцарь славетный?! Скорее отправляйтесь туда, диду, — вскрикнул Богдан, — дайте помощь, на бога!
— И у нас есть раненые, и у нас, и у нас! — раздались голоса с разных сторон.
— Панове товарыство, — ответил Богдан, — сейчас к вам едет дид-знахарь с ликами и помощниками, слушайтесь его рады; смотрите же, не отставать, а держаться купы. Ну, теперь с богом, гайда!
— Слава батьку атаману! — загудело со всех чаек в ответ.
Атаманская чайка вырезалась вперед; вдруг страшный
ослепительный блеск разорвал пополам все небо. Взлетели к звездам потоки огня, донесся потрясающий грохот, и через мгновенье все покрылось непроницаемым мраком...
— Вот и гаразд, — сказал дед, — маяк погас, а в темноте черта лысого выследишь!
Улеглось перекатное эхо, и все стихло кругом; только равномерные удары весел да всплески непослушных волн слышатся в наступившей темноте. Небо снова затянулось каким-то мрачным покровом: ни одной звезды, и на море — ни искры. Стоит Богдан на носу чайки и смотрит в мрачное небо; и снова в душе его поднимается неотходное ощущение, что в этой панночке и в виденном им сне есть какая-то таинственная, фатальная связь...
— А что панночка, Рябошапко? — спросил он небрежно одного молодого казака, посланного им к Марыльке вместе с дедом, заметив его невдалеке. — Привел ли ее в чувство дид?
— Ожила, — что ей? — ответил тот оживленно. — Сидит, забилась в угол и дрожит, как в пропасиице... зубами стучит...
— А дид же что?
— Дид ничего... прыскал на нее водой, от переполоху отшептывал... успокаивал ее...
— И панночка понимала его? Как же он с ней?
— Да он и по-нашему и по-татарскому закидал... а панночка, бледная, смотрит большими глазами, сложила вот этак ручонки... и голоса не отведет; только раз насилу словно всхлипнуло у нее: «На пана Езуса, на матку найсвентшу!»
— Так она, значит, полька, бранка? — вскинулся Богдан. — И может быть... Где дид? — оборвал он торопливо.
— На сулименскую чайку поехал на время.
— Слушай, Рябошапко, — заговорил серьезно Богдан, желая скрыть охватившее его своевольно волнение, — ты повартуй здесь: рулевой опытен и надежен, путь, широк, и погода хмурится, но не злится. В случае чего, дай мне знать, хоть стукни, примером, ногою в чардак, а я пойду разведать, кто эта бранка, и допросить ее строго.
— Добре, батьку, будь покоен, — обрадовался казак такому лестному поручению пана атамана.
Богдан взглянул на него несколько подозрительно и, постоявши еще немного, направился неспешно к каюте.
Осторожно спустившись по лестнице, атаман прокрался кошачьими шагами к заветной двери, но перед нею остановился: непонятное волнение захватило ему дух, он почуял в сердце и жгучее ощущение, и предательскую радость, и суеверный страх. Успокоившись немного, он решился наконец отворить дверь и вошел с непобедимой робостью в это крохотное помещение. Походный каганец освещал его красноватым, мерцающим светом. В углу на канапе, съежившись, прижавшись, как пойманная в западню пташка, дрожала и смотрела на него с ужасом спасенная им от смерти панянка.
На вид ей можно было дать лет пятнадцать, не больше: что-то детское, непорочно чистое сквозило в чертах ее личика и во всей недозревшей еще фигуре, но вместе с тем в ней было уже столько прелести и опьяняющего очарования, что и закаленный в жестоких битвах, загрубелый в суровой жизни казак не мог удержаться от охватившего его восторга и вскрикнул при виде ее: «Красавица», вскрикнул и занемел у порога, не сводя с нее очарованных глаз, словно погружаясь снова в волны давнего, лучезарного сна.
А панянка была действительно поразительно хороша. Бледное, белоснежное личико ее с легким сквозящим румянцем было окаймлено золотыми волнами вьющихся волос; они выбивались капризно из-под малиновой, бархатной, унизанной жемчугом шапочки и каскадом падали по плечам; тонкие темные брови лежали нежными дугами на изящном мраморном лбу; из-под длинных, почти черных ресниц глядели робко большие, синие очи, и в глубине их, как в море, таились какие-то чары, — а носик, и рот, и овал личика дышали такой художественной чистотой линий, такой девственной, обаятельной прелестью, какая могла умилить и привыкшее лишь к боевым радостям сердце. Роскошный турецкий костюм выдававший кокетливо сквозь шелковые, прозрачные ткани стройный стан панночки, и мягкие линии ее не вполне еще развитых форм дополняли очарование.
Словно околдованный неведомой, таинственной силой стоял неподвижно Богдан и чувствовал, как что-то горячее поднималось в его груди выше и выше, как душный туман заволакивал ему взор и веял зноем в лицо.
Панночка не шевелилась, смущение казака несколько ободрило ее, и глаза ее засверкали нежным огнем, а в углах розовых, соблазнительно очерченных губок заиграло нечто вроде улыбки. Длилась долгая минута молчания.
— На бога, на пана Езуса! — прервала наконец его трогательным певучим голосом панна, сложив накрест у груди руки.
Этот голос прозвучал Богдану дивной райской музыкой и заставил очнуться.
— О моя ясная панночко, — заговорил он по-польски, — не бойся: ты в руках верных друзей! Но скажи мне, кто ты? Каким образом, по воле или по неволе ты на турецкой галере?
— Я, шановный пане... Богом посланный мне спаситель, — промолвила трепетно панночка, и звук ее голоса был полон мольбы и горячей признательности, — я из нашего польского края... спасалась во время разбоя, пожара с цыганкой... и нас захватили в неволю... Милосердья! Пощады! — взмолилась она, и две крупные слезы, как две жемчужины, повисли у нее на изогнутых, стрельчатых ресницах.
— Фамилия, как фамилия панны? — заволновался бурно Богдан, пораженный совпадением некоторых фактов и внешности девушки с рассказом Грабины, совпадением, которое бросилось ему в голову и в первую минуту на пылавшей байдаре. — Из какого рода панна? Давно ли из нашего края?
— Я из старого шляхетного рода панства Грабовских да Оссолинских, — начала было с проснувшимся тщеславием панночка; но Богдан прервал ее радостным, взволнованным восклицанием:
— Из рода Грабовских? Дочь Грабины? Моего друга, моего побратыма? Так я недаром предчувствовал? Панну зовут Марылькой?{132} — засыпал он ее вопросами, порывисто подошедши к канапе и взяв ее нервно похолодевшие руки в свои.
Еще шире раскрылись от изумления и радости у панночки глаза, и она, забывши ужас, державший ее в своих когтях, вскрикнула с детским восторгом:
— Да, я Марылька, Марылька! Пан знает моего отца, знает где он? Пан его друг? О господи, о мой пане найсвентший! Как мы долго и тщетно его искали, как я стосковалась по нем... как я люблю моего несчастного, дорогого татуню! — всплеснула она руками.
— Бедное, бедное дитя! — вздохнул сочувственно, сердечно Богдан.
— Так отца нет? Погиб он? — задрожала она, как подрубленная у корня молодая березка, и, подавшись вперед, с ужасом остановила на нем полные слез глаза.
Богдан понял, что впопыхах несколько проговорился и что истина убила бы горестью это дитя. Он присел возле нее на канапе и, вместо ответа, поцеловал почтительно ее тонкую, словно из слоновой кости выточенную руку.
Эта ласка растрогала вконец панночку и вызвала прилив страшной тоски в ее сиротливой душе; Марылька припала головою к груди своего спасителя и горько заплакала, зарыдала.
— Успокойся, успокойся, мое дорогое дитятко, — начал утешать ее растерявшийся и непривыкший к женским слезам воин, проводя тихо рукою по шелковистым кудрям, — цветик мой, ягодка, не рви своего сердца тревогой... Даст бог, мы найдем отца... Я для него жизни не пожалел бы... он мне друг, брат... и клянусь всем святым, — возвысил он торжественно голос, — что дочь моего побратыма для меня так же дорога, как и ее батько, даже больше... — и он прижал ее головку к груди и поцеловал нежно в душистые, шелковистые пряди.
— Так он жив, мой дорогой татко? — подняла Марылька орошенное слезами личико и взглянула на Богдана таким радостным, признательным взглядом, что теплые лучи его проникли до самых глубоких тайников казачьего сердца и осветили радужным светом его пустынные уголки. — Жив? — допытывалась она, подвигая ближе и ближе свое нежное личико к смущенному, бронзовому лицу атамана. — И пан рыцарь мне найдет его, возвратит? О, как я буду за то благодарна! Как я буду за то пана... — потупилась она стыдливо, не докончив фразы.