Арсен Титов - Одинокое мое счастье
— На своих надеешься? — зло спросил этот некто.
Конечно, я все время слушал стрельбу. И одно время мне стало казаться, что стрельба отдаляется. Но я стал говорить себе;
— Нет, Лева не отступит. Лева — русская пехота. Русская пехота скорее умрет, но не отступит!
И я не соотносил того, что от гибели Левы мне станет хуже, чем от его отступления. И еще. В это время я не думал о “ней”. Может быть, от растоптанного моего состояния, от забирающей все силы боли я не думал о “ней”. А может быть, я не думал о “ней” потому, что я боялся мне предстоящего, предстоящих мне истязаний, и в ожидании их я готов был упасть — столько покидали меня силы. Но откуда-то приплывало мне стоять, препираться с этим некто, а более-то молчать и ждать, словно в моем ожидании была моя победа. И если я о чем-то мог думать, то с пятого на десятое, обрывками, пробивающимися через боль, я думал о том, как мне отвратить от этого некто аул до той минуты, в которую меня начнут снова истязать и убьют. Вот, наверно, потому я не думал о ней.
— На своих надеешься? — спросил некто и приказал своим посадить меня напротив себя.
Я посмотрел на старшин, а этот некто, упреждая меня, пригрозил:
— Будешь с ними говорить, я убью твоего переводчика!
Так сказал он и еще сказал, что лучше будет, если я буду слушать его.
— Вот что, капитан Нурин-паша, — сказал он с усмешкой над моим здешним прозвищем. — Судя по знаку на твоем мундире, ты имеешь академическое образование, то есть ты элита армии, то есть человек умный. А я тебя обхитрил. Я видел, как ты возился с этими, — он в пренебрежении откивнул в сторону старшин и аула. — Я видел тебя и около разбитого мной водовода. Мои люди видели тебя и в лесу перед раскопанной могилой. Скажи честно. Ты догадался, что все это неспроста? А если догадался, почему не принял никаких мер? Ты понадеялся на свой русский авось или, того хуже, ты думал, что аул — это твои люди, что ты их завоевал своей заботой о них?
Я в лучшие-то свои поры не умел и не любил спорить. Теперь же я весь собрался только на том, чтобы не упасть, так как сидеть оказалось труднее, чем стоять. И я подумал, не знал ли об этом заранее этот некто и не велел ли он посадить меня только оттого, что сидеть — в моем состоянии было новым истязанием.
— Смотри, светает. У тебя уже нет времени. Оставь аул и уходи! — сказал я.
— Ладно! — усмехнулся он. — Коли у меня нет времени, то я и буду поступать по-другому. Но ты все-таки меня послушай. Почти два года назад, двадцать седьмого сентября тринадцатого года, в неравном бою был убит мой побратим Зелимхан Харачоевский, или, по-другому, Зелимхан Гушмазукаев. Я думаю, ты как образованный человек понимаешь, о ком я говорю.
“Не черкесы, а чеченцы!” — с некоей исторической дотошностью отметил я себе этническую принадлежность этого некто, потому что действительно осенью позапрошлого года на Кавказе был убит известный разбойник не разбойник, революционер не революцинер, а довольно сильная личность из чеченцев по имени Зелимхан Гушмазукаев. Подлинной его истории до открытия архивов министерства внутренних дел мы не узнаем, но из поданного прессой можно было вынести об этом Зелимхане именно так двояко, как я сказал. Следует отметить, лично я ни в разбойника, ни в революционера не поверил. И не поверил по простой причине — Зелимхан был человеком семейным, имел жену и детей. А из семьи в разбой и революцию пойдет, по моему глубокому убеждению, о котором я, кажется, уже говорил, только дурной человек. Не дурного человека уйти куда-либо из семьи могут заставить только чрезвычайные обстоятельства. Подтверждением тому слова Белого Генерала, Михаила Дмитриевича Скобелева. Помните, у Василия Ивановича Немировича-Данченко есть его, Скобелева, слова, которые я не смогу натвердо процитировать, но звучат они примерно так: ложь, все ложь, и слава и блеск — ложь; разве в этом истинное счастье? человечеству разве этого надо? счастье только в одной доброй семье; там люди спокойны, откровенны... вы уйдете в свои семьи, а я останусь один, начну думать, думать и прихожу к мысли, что все на свете, кроме доброй семьи, — ложь. Да и семья моих батюшки с матушкой, когда батюшка не смог пережить матушки, тому подтверждением. Потому Зелимхан никак не мог уйти в разбой или революцию по своему дурному желанию.
Но как ни то, а Зелимхан — полагаю, вполне симпатичный человек — встал против местных властей и тех из своих соплеменников и односельчан, кто с местными властями сотрудничал. Он убил несколько довольно высокопоставленных чинов, искусно на протяжении многих лет обходил ловушки и даже написал несколько писем вплоть до правительства, в которых объяснял суть своего поведения. Власти в бессилии его поймать прибегли к самому гнусному методу. Они взялись терроризировать безвинное местное население с тем, чтобы вызвать у того злобу по отношению к Зелимхану, и много в том преуспели. И Зелимхан в конце концов остался в одиночестве и был убит в бою против большого отряда преследователей.
— Думаю, ты знаешь, о ком я говорю? — спросил меня этот некто.
— Да, — сказал я.
— Хорошо иметь дело с академическими офицерами. У них все по науке, по книгам и чертежам. Скажи честно, ты ведь верил, что аул твой, и не удосужился дать себе отчет в том, что кто-то может воевать против тебя, не останавливаясь ни перед чем?
Я смолчал. Мне только всплыл офицер из отдела генерал-квартирмейстера, рекомендовавший нам нечто подобное.
— Верил? — переспросил этот некто и в превосходстве перевел свои слова старшинам.
Мехмед-оглу заулыбался. А два других неопределенно дернули плечами, обозначили, что, мол, приняли к сведению.
— Ну так вот, — сказал мне этот некто. — Я родом чеченец. Но родился я в Турции. Надо полагать, ты знаешь, по чьей вине мой народ вынужден был покинуть родину. И эту войну я помню всю жизнь. Скажи, ты помнишь свое детство, капитан? Явно оно было счастливым, прошло в какой-нибудь деревеньке на берегу какой-нибудь вашей реки с пароходами. Дом ваш был если и не полной чашей, то был полон любви к тебе. И тебе не было нужды узнать такое чувство, как тоска по ком-то — разве что только по какой-нибудь очаровательной дочке соседа или друга твоего отца, когда проснулись первые твои чувства. Я же с этой тоской родился, с тоской по родине, которую никогда не видел, а сразу же видел чужую страну и узкие высокие камни на могилах моих родственников, безвременно ушедших от той же тоски по родине. Они лесом стояли — эти камни. И отец вел меня по этому лесу за руку. Вот здесь, говорил, лежит твой дед, здесь лежит твой дядя по этой линии, а здесь дядя по этой линии, здесь еще дед, здесь двоюродный дед, здесь двоюродный брат, умерший совсем младенцем. И не было конца этому перечислению, не было конца этому лесу из узких высоких камней. Вечером он с крыши нашего дома, держа меня за руку, долго смотрел в темнеющую дымку сухих безлесых гор и говорил, что далеко за ними — наша родина. Горы там зеленые и тенистые, луга сочные и ароматные, реки чистые и прохладные. Там, на родине, все, кто сейчас лежит в лесу с деревьями из узких высоких камней, были сильными, стройными воинами, любили стройных красивых женщин, и от той любви рождались хорошие, не тоскующие дети. С самой той поры в меня вселилось представление о том, что моя родина Чечня — это лес из узких высоких камней, под которыми лежат все наши люди, все чеченцы. А та зеленая, тенистая и чистая родина Чечня находится на небе. На земле — лес из узких высоких камней, а на небе за дымкой после вечерней молитвы — зеленая, тенистая, чистая родина. Скажи, капитан, если я и не угадал про твое детство, оно все равно не было похожим на мое.
Я едва держался, чтобы не упасть, и конечно, смолчал. А он продолжил свое.
— И я поставил себе целью, — продолжил он, — я поставил себе целью мстить вам, русским, вашей империи, вашему богу, с виду ягненку, а по сути лютому зверю. Ты ждешь, капитан, что я произнесу слово “волку”. Нет. Волк сильный, умный, честный и открытый зверь. А вы слабые, неумные, продажные и беспощадные твари. У моего отца было достаточно средств, чтобы я смог поехать учиться в Россию, в ваш жуткий и злобный Питер. Я выучился, вот видишь знак, — он показал на знак какого-то учебного заведения под карманом френча, на который я до сего просто не обращал внимания, — я выучился, а потом уехал в Германию учиться другому, учиться тому, как воевать против вас, как мстить вам. К сожалению, я не успел к Зелимхану Харачоевскому. Но я стал ему побратимом, я взял себе его имя. Я и мои люди вместе с ним подняли бы народ на войну с вами. Но я не успел. Зато я поднял народ на войну с вами здесь.
Мне не было сил отвечать ему. Я едва держался, чтобы не упасть. Потому я сказал, показывая на старшин:
— Мне их жалко. — Я так сказал, а потом прибавил: — А тебя мне жалко больше всех.
Трудно сказать, отчего, но мне в самом деле стало его жалко.