Марк Алданов - Самоубийство
— Кофе есть. Будем пить там, — сказал он, очень довольный раздражением своих гостей. В кабинете на письменном столе лежали книги. Не зная, о чем говорить, Ласточкин перелистал одну из них, номер русского ученого журнала. На полях были заметки, сделанные рукой Рейхеля: «Бездарная дубина!»… «Совершенный вздор!»…
— У тебя теперь много книг, — сказал Дмитрий Анатольевич.
— Купил гуртом за бесценок библиотеку одного прогоревшего либералишки, но оказалась в ней больше ерунда. Вот, видишь, читаю Толстого, — ответил Аркадий Васильевич, показывая на книгу в роскошном переплете. — Всегда я терпеть не мог этого старичка! Не от Маркса, а от него пошло у нас всё, что теперь творится. Маркс это хоть понятнее, он был еврей. («Еще хорошо, что не сказал „жид“, — подумала Татьяна Михайловна). А ваш Лев Николаевич называл себя христианином! В душе он был меньше христианин, чем я с Митей, меньше даже, чем вы, Таня, хотя вы еврейка по рождению. Он был в душе тот же Нахамкес. Впрочем, и весь наш народ не христианский, а языческий…
— Русский народ не христианский!
— Так точно, Митя. Да ваш Лев Николаевич сам это сказал. Вы не верите? — спросил Рейхель и, взяв книгу, открыл на заложенной странице. Там на полях тоже было отчеркнуто несколько строк: «Мужик умирает спокойно, именно потому, что он не христианин. Его религия другая, хотя он по обычаю и исполнял христианские обряды; его религия природа, с которою он жил. Он сам рубил деревья, сеял рожь и косил ее, убивал баранов, и рожались у него бараны, и дети рожались, и старики умирали, и он знает твердо этот закон», — прочел Рейхель с торжествующим видом, подняв указательный палец. — Разумеется, на этот раз яснополянский Нахамкес был прав. Умный был человек, это надо признать. Я теперь у него такие находки сделал! Вы читали его «Федора Кузьмича»? У него там император Александр испытывает половую похоть, читая письмо Аракчеева о том, как крепостные убили красавицу Настасью Минкину! Хорошо, а? Правда, у просветленного автора об этом добавлено: «Странно сказать» и пояснено, что Настасья была «удивительно чувственно красива». Хорошо? Вы опять не верите? Хотите, я разыщу? И заметьте, ничего такого об Александре наверное никто из историков и мемуаристов не говорил, даже враги не говорили, и никаким садистом он никогда не был, всё, значит, от себя выдумал просветленный старичок… Да что вы оба сердитесь? Хорошо, поговорим о другом.
— Поговорим о другом в другой раз, — сказал Ласточкин. — Пожалуйста извини нас, нам пора.
— Постой, постой, посидите еще… Ты, может быть, не хочешь говорить со мной о Толстом?
— Действительно не хочу.
— Ты всегда ему верил и веришь, а вот он тебе не поверил бы и вообще никому и ничему не верил. Я теперь все его шедевры прочитал. В «Войне и мире» секут солдата, и тот кричит «отчаянным, но притворным криком». Казалось бы, отчего человеку кричать притворным криком, если его секут? Правда, это был плохой солдат, вор. Оказывается, наши чудо-богатыри иногда и воровали, а? А вот в «Севастопольских рассказах» показан уже очень хороший солдат. Ему неприятельская бомба вырвала часть груди. Казалось бы, герой, смертельно ранен, у него, видишь ли, на лице «какое-то притворное страданье»! Хорошо, а? Никому боголюбивый старец не верил. Может быть, даже твоим князю Львову с Керенским не поверил бы, а? Воображаю, как он их возненавидел бы, если б дожил… Постойте, а Гоголь? Тоже хорош был лицемер! «Соотечественники! Я вас любил»… Никаких соотечественников он отроду не любил, всё вранье!
— Я могла бы вас понять, Аркадий, если б вы ненавидели только революцию, вы всегда были человеком правых взглядов. Но теперь вы, оказывается, ненавидите в России всё и всех!
— Вы, Таня, тут, быть может, не судья: вы всё-таки не совсем русская, но…
— Фамилия «Рейхель» тоже не очень русская! — сказала Татьяна Михайловна. Лицо у нее покрылось пятнами. Так они до сих пор никогда не разговаривали. Аркадий Васильевич сам это почувствовал и положил холодную ладонь ей на руку.
— Не сердитесь, милая, вы знаете, что я вас всегда любил и люблю, — довольно искренно сказал он. — Но почему вообще надо непременно любить соотечественников? Мне какой-нибудь Роберт Кох в сто раз дороже не только Ленина и князя Львова, но и любого дивного русского мужичка, будь он там хоть расплатонкаратаев!.. А вот одна мысль у Гоголя очень правильна, я выписал. — Он взял из ящика тетрадку и прочел: «Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них поднимутся»… И тут не мог не соврать: вовсе он тогда не умирал, еще долго, слава Богу, прожил, и не стонал никак его состав, а сказал он верно: именно, мы — или, вернее, вы — сеяли семена страшилищ. Вот и радуйтесь!
— Я не радуюсь, — ответил Ласточкин. — И я готов признать нашу вину, но вина была не только наша. Другая сторона была виновата больше нас. Уж, пожалуйста, ты не уподобляйся майору Ковалеву того же Гоголя. Как ты помнишь, этот майор признавал, что в литературе можно ругать и поносить только обер-офицеров, а штаб-офицеров никак нельзя. Не забывай и штаб-офицеров, и не всё было так прекрасно в прошлом, — сказал он вставая: хотел закончить шутливо тягостный разговор. — Ну, прощай, Аркаша.
— Да куда вы спешите? Я так рад поболтать с вами.
Больше они Рейхеля не видели.
— Надо признать факт: он нам чужой человек! Всё, что он говорил, отвратительная передержка! — сказал в сердцах Ласточкин на пути в гостиницу.
— Да, к сожалению, ты прав. И все его озлобленье произошло от того, что его тогда не сделали директором института!
Как тут же было решено, часа за два до отъезда на вокзал, Дмитрий Анатольевич позвонил по телефону двоюродному брату. С облегченьем узнал от горничной, что его нет дома. Ласточкин сказал, что они по дороге на вокзал собирались заехать, очень жалеют и просят извинить.
В последние дни перед отъездом, они из любопытства побывали на митингах. В цирке Модерн глава либеральной партии спокойно и деловито, не повышая голоса, доказывал необходимость присоединения к России проливов. Многотысячная толпа солдат возмущенно орала и легко могла его поднять за это на штыки. Дмитрий Анатольевич сокрушенно пожимал плечами. Татьяна Михайловна восхищалась мужеством оратора.
— Это верно, он совершенно бесстрашный человек, — ответил ей муж. — Но Дарданеллы всегда нам были совершенно не нужны, а теперь говорить о них это чистое безумие!
На другом митинге они видели и слышали Ленина. Он тоже их поразил.
— Просто какой-то снаряд бешенства и энергии! — сказала Татьяна Михайловна.
— Именно. Я такого никогда в жизни не видел! Это большая сила… И как это его никто не убивает! — неожиданно добавил Ласточкин. Жена взглянула на него с недоумением.
II
Люда не принимала никакого участия в революции 1917 года. Не могло быть и речи об ее возвращении в большевицкую партию: как почти вся русская интеллигенция, она крайне отрицательно относилась к делам Ленина. Еще три года тому назад узнала, что он хочет поражения России. Это вызвало у нее крайнее возмущенье. Теперь он вернулся в Россию через Германию, в пломбированном вагоне. Говорили, что большевицкая партия получает деньги от немцев на дезорганизацию русской армии. Ей было стыдно, что она когда-то примыкала к большевикам.
Зачислиться в другую партию ей было неловко — по тем же приблизительно причинам, что и Ласточкину. К тому же, в отличие от него, ей никто ничего не предлагал. Она решила, что будет гораздо полезнее оставаться в кооперативном движении. Всё-же с некоторой завистью следила по газетам за шедшей в Петербурге политической работой. Некоторых ее участников она знала лично, они были лишь немного старше и, по ее мнению, не образованнее и не даровитее, чем она. Между тем теперь они занимали разные видные посты; были известны всей России, — особенно если примыкали к социалистам-революционерам. Имели большие шансы стать членами Учредительного Собрания, в которое стремились решительно все.
Несмотря на дороговизну жизни, Люда из своего жалования откладывала и скопила немало денег. Отдавала свои сбережения Дмитрию Анатольевичу — больше потому, что ей была лень устроить себе счет в банке. Ласточкин покупал для нее какие-то бумаги и часто говорил ей, что они очень поднимаются в цене. Люда узнавала об этом изумленно: «Вот тебе раз! Становлюсь капиталисткой!» Всё-же было приятно, что она теперь стала независимой, может и без всякой работы безбедно прожить года два, может после окончания войны поехать путешествовать заграницу, пожить в Италии, в Испании.
Впрочем, она в мыслях не имела бросать службу и со временем. Отпуска по ней четвертый год не брала, и складывались отпускные недели, на которые она имела право. Ласточкины и год, и два тому назад убеждали ее съездить куда-либо отдохнуть, но она перед войной прожила недели две в Крыму и там, без знакомых, скучала. Когда в Москве становилось уж очень жарко, отправлялась ненадолго на дачу в Новое Кунцево и оттуда каждый день приезжала на службу; это отпуском не было. Однако, к лету 1917 года Люда почувствовала настоящую усталость и решила на месяц или даже, если понравится, на шесть недель, съездить в Кисловодск: на Кавказе никогда не была.