А. Сахаров (редактор) - Николай I
– Слышу, слышу… Ведь это ж Россия… которой не дают проводить её Пушкина…
Маленький рассердился:
– Да нет же, нет: не Россия это… И мы с вами тоже нет… Вон Россия – ей Пушкин не нужен…
Словно угрожая, протянул он руку, показывая на жандармов, окружавших процессию. Внезапно налетевший порыв ветра чуть не сорвал с его головы шляпу; он поспешил ухватиться за неё. Угрожающе протянутая рука испуганно прижалась к плечу; маленькая, с головой закутавшаяся в шубу фигурка, сгибаясь, старалась за жандармской лошадью укрыться от ветра.
Скупо освещённая внутренность церкви показалась раскрытым склепом. Уже ступив на порог, маленький человечек услышал настойчивое: «Нельзя, ваше благородие, никак нельзя, никого пропустить невозможно». Он оглянулся. С краю, возле самой двери, какой-то офицер в серой распахнутой шинели с красным воротником пытался пройти в церковь. Из-под низко опущенной, с поля надетой треуголки горели пристальные живые глаза. Офицер был невысок, он поднимался на носки, стараясь увидеть что-то через плечо преградившего ему дорогу жандарма, только он один сумел пробраться сюда, на паперть, только образ его одного, взволнованного, в распахнутой шинели, привставшего на цыпочки, рвущегося хоть взглядом проводить этот огромный и чёрный гроб, пронёс рассеянной, разбрасывающейся памятью маленький человек в церковь.
Вслед за ним, последним переступившим порог, закрылись двери. Жандарм убеждающе просил офицера в распахнутой шинели:
– Теперь и смотреть уж больше нечего. Отойдите, ваше благородие, покорнейше прошу: я ведь в ответе буду.
Офицер словно только сейчас понял, что обращаются к нему. Неестественно высоким, как со сна, голосом выкрикнул: «А?! Что?! Нельзя стоять?!» – и спрыгнул с приступки на тротуар. В темноте кто-то схватил его за руку.
– Юрьич? Ты здесь зачем?
Прямо в лицо из облезлого, вытертого мехового воротника вырвалось пьяное дыхание. Нигорин, всё не выпуская ещё его руки, старался заглянуть в глаза.
– Интересно?! А?! Интересно? Словно повешенного – ночью, ни музыки, ни парада. А ты на морозе мёрзнешь. Иди-ка ко мне, чай, уж там собрались…
Лермонтов вырвал у него руку.
Сердце вдруг заколотилось так, что дальше казалось страшным сделать хотя бы шаг. Нет, нет – он не мог ослышаться. Рядом, совсем рядом, звонким, молодым голосом, часто сбиваясь, декламировали:
…Убит!.. к чему теперь рыданья,Пустых похвал ненужный хорИ жалкий лепет оправданья?Судьбы свершился приговор!Не вы ль сперва так злобно гналиЕго свободный, смелый дарИ для потехи раздувалиЧуть затаившийся пожар?..
– Вот, вот, Юрьич! – прислушиваясь, воскликнул Нигорин. – Я сюда шёл, то же самое, эти новые твои стишки в толпе слышал.
– Ты-то почему знаешь, что они мои?
– А вчера кто-то их у меня по бумажке читал. Так все бросились списывать. Память у меня знаешь какая: вчерашнюю сдачу помню.
Нигорин хихикнул, но проговорил он всё это уже без прежней развязности, словно с трудом и неохотно. Впрочем, Лермонтов и не слушал. Вот тот же взволнованный голос рядом говорил:
– А это, это разве не такой чудный дар?! Ах, если бы мне привелось достать где-нибудь полный список! Эти восемь строк я запомнил на слух. А всё стихотворение… нет, оно положительно прекрасно. Пушкин, умерев, не унёс с собой в могилу своего чудесного дара.
Так же, как когда-то в юнкерской школе, сделалось вдруг мучительно стыдно, неловко, что это говорят про него, им восхищаются, его стихами. А может быть, стыдно было и оттого, что едва поборол в себе желание крикнуть: «Это я, я написал эти стихи, вот они, слушайте!» Сердце по-прежнему продолжало биться неуёмно и страшно. Дыханье было стеснено.
Нигорин смеялся:
– Пойдём, Михаил Юрьевич, ну чего заслушался. Студенты тебя в Пушкины прочат. Идём, ждут нас.
Лермонтов позволил взять себя за руку, послушно, не отвечая, пошёл рядом с Нигориным. Через несколько шагов их окликнули:
– Мишенька! Чуяло моё сердце, что тебя здесь я встречу.
Дарья Антоновна даже и не взглянула на Нигорина. Как будто Лермонтов был один, бросилась к нему, ласково и радостно прижала к себе.
– Да что ты, Мишенька, ровно потерянный? – шепнула, целуя его. – И щёки горят. Ай Варенька твоя тебя полюбила?
VII
Первого февраля в Конюшенной церкви должно было состояться отпевание тела Пушкина.
С самого утра этого дня Евгений Петрович ощущал в себе беспокойство и тревогу.
Заупокойная обедня должна была качаться в десять с половиной. Было уже после одиннадцати.
Он всю дорогу погонял извозчика.
На площади стояли огромные толпы. Жандармы, козыряя, очистили Евгению Петровичу дорогу к собору. В собор впускали только по билетам. Какие-то люди в дверях покосились на проходившего Самсонова.
В церкви Евгению Петровичу сразу же приметились в толпе лица двух министров. Присутствовал почти весь дипломатический корпус, много знати. Самсонов жадными глазами впивался то в ту, то в другую стоявшую вблизи гроба фигуру. Вдовы среди публики не было.
Хор чистыми, упруго звеневшими голосами тянул:
Последнее рыдание творяше…
Ему вдруг стало невыносимо тоскливо. Никогда не расставался он ни с кем из близких, никого не провожал в дальнюю дорогу, но почему-то ему казалось, что так бывает именно когда провожаешь и расстаёшься.
«Зачем, зачем я здесь?»
Сначала было просто до невыносимости беспокойно. Потом вдруг сразу стало понятным и почему он беспрестанно погонял извозчика, и почему, уже переступая порог церкви, томился смутным предчувствием какого-то открытия. У него горела и заливалась кровью голова.
Граф? Что граф! Графа уже не было ни в жизни, ни в мыслях. Вероятно, сейчас Самсонов и не вспомнил бы, какое он принял от него поручение. Своё, своё.
Он ещё раз внимательным, ищущим взором зарылся в толпу. Той, которую он хотел увидеть у гроба, той, по чьим глазам он в этот миг хотел бы прочесть что-то самое главное, самое важное для себя, в церкви не было.
Рассеянно покрестив пуговицы мундира, Самсонов повернул к выходу.
В Третьем отделении на лестнице столкнулся с Дубельтом.
– Господин гвардии штабс-капитан, – как шагом, печатая слова, заговорил Дубельт, – известно ли вашему высокоблагородию, что граф поручить вам изволил?
Евгений Петрович посмотрел на него удивлённо.
У Дубельта на углах рта выступила пена, это всегда служило признаком раздражения и всегда заставляло, даже Бенкендорфа, в таких случаях отодвигаться от него осторожно.
– Известно ли вам-с, – брызгая этой пеной, рубил Дубельт, – известно ли вам-с, что в городе ходят уже второй, а может, и третий уже день ходят возмутительные стихи? Возьмите себе-с, расследуйте. Я надписал это вам-с. Мне некогда. По высочайшему повелению я должен разбирать бумаги Пушкина, я должен исследовать… А тут стихи, ещё какие-то стихи. Они с ума сведут, эти стихотворцы, – закончил он визгливо и побежал вниз по лестнице.
За несколько ступенек до конца остановился.
– Господин гвардии штабс-капитан!
Самсонов сошёл к нему.
– Да-с. Забыл предупредить. Вы неопытны-с, можете глупость наделать. Так вот-с. Там попадётся одно имя, – зашептал он, наклоняясь к самому уху. – Отставной штаб-ротмистр Нигорин. Его не трогать. Это по моему поручению, для пользы службы. А вам заняться сим незамедлительно. Так приказал граф.
Евгений Петрович только пожал плечами:
– Слушаю-с.
И, не прибавив ни слова, стал подниматься наверх.
В канцелярии делопроизводитель секретного стола вручил ему лист с каллиграфически выведенными на нём строчками. В углу была карандашная пометка Дубельта:
Господину Гв. штабс-кап. САМСОНОВУ
Граф приказал расследовать вашему высокоблагородию.
Г.-м. ДубельтЕвгений Петрович попробовал вчитаться в вырисованные, неровные справа строчки. Какой-то иной, скрытый от всех, страшный своей таинственностью смысл, казалось, заключался в них. От строчки
…он мученийПоследних вынести не мог… –
болезненно и тоскливо сжалось сердце. Он сложил лист пополам, спрятал его в карман.
В приёмной графа камердинер опасливо шепнул:
– Сейчас уезжают.
Самсонов настойчиво повторил:
– Доложи.
Рядом, из туалетной, раздался скрипучий, мямлящий голос графа:
– Ну, ну, mon cher, что у тебя там?.. Входи.
Бенкендорф, стоя у зеркала, щёткой приглаживал торчавшие на висках седые волосы.
– Ваше сиятельство приказали мне расследовать происхождение стихов «На смерть поэта»?