Гиви Карбелашвили - Пламенем испепеленные сердца
Верный Гио-бичи, которого все теперь называли одноруким Гио, днем и ночью охранял вход в келью царя.
Теймураз был раздавлен горем. Писал лишь при дневном свете, проникавшем в маленькое окно, остальное время лежал на тахте, словно одержимый недугом смертельным. Дух затворника метался в тесной келье.
А разум переносил эти метания духа на пергамент еще не утерявшей силу рукой.
Мир! Он как будто бы прочен, вечен как будто для всех.Нас он встречает отрадно, много вещает утех.Будет таким он надолго, злобный послышится смех.Не примиряйтесь же с миром, миру довериться — грех.В мире свершений вы ждете, — их не найдете, увы!Есть, что короны носили, да не снесли головы.Многих земель покоритель спит меж могильной травы.Души, от жизни уйдите! Чем к ней привязаны вы?Ты, проживающий в мире, мир огляди и поверь:Мир вероломен и — поверь — горьких исполнен потерь.Вспомни властителей первых, где их отыщешь теперь?Брось же утехи мирские, вскрой покаяния дверь.Нам, во дворцах и селеньях, сбросить бы мира приют!Станет душа перед богом, — страсти ее осмеют.Мира соблазны пошлют нам сотни негаданных пут.Бросим брать взятки у жизни: душу они закуют.Я, о властители мира, мир не хвалил и в бреду.В час, когда встанет Мессия, нас призывая к суду,Буду в грехах обличен я, в чем оправданье найду?Мир сохранит ли нам верность? Он с вероломством в ладу.Да! Наших дней вероломных длится без устали быль.Мир, что идешь стороною? Яд мне дал выпить не ты ль?В бездну послал не ты ль меня, хоть обещал мне Рахиль?Не дал мне плотной одежды, вьется над рубищем пыль.Те, что сей мир не приемлют, те, что не ищут услад,Те и суда избегают, тем и костры не грозят.Если ж от мира, с ним в распре, не отведешь ты свой взгляд,Знай, до конца с ним не будешь, станет он горек, как яд.То, что творит он порою, ведают лишь небеса!Хитро влечет человека, ласковый, — злая лиса!Вдруг, — о, болит мое сердце! — вдруг — поворот колеса.„Миру, смотри, не доверься“, — древние есть словеса[76].
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На сорок первый день его вывел из кельи зять. Он с трудом переставлял ноги. Александр и Дареджан заново приучали его ходить, чуть ли не под руку выводя к столу. Едва заметное улучшение в состоянии Хорешан несколько приободрило Теймураза, иначе бы ему уже не оправиться.
Через две недели Александр отвез его в Рачу. Весь этот уголок — твой, сказал он Теймуразу, управляй и властвуй.
Но сердце Теймураза ни к чему не лежало: даже когда думал о делах, перед глазами стояли внуки — Луарсаб и Ираклий, не расстававшиеся теперь с бабушкой, отвыкшие от дедовой ласки.
При виде их ему вспоминалось детство Датуны, поэтому он избегал ласки и возни с ними, к чему прежде, в Кахети, тянулся всей душой. Ведь лаской и веселой возней привязал он к себе когда-то внуков своих. Ту любовь, которую он не сумел излить на своих детей по молодости лет и буйству крови, в Кахети он изливал на внуков — будь то в Алаверди или Алазанской долине, в окрестностях Греми.
Сейчас же Теймураз не находил себе места ни в Раче, ни в Кутаиси. Годы и беды разом нахлынули на него. Не помогали и стихи, не отвлекали заботы о детях и доме. В разлуке с внуками он томился, но и в общении с ними не находил утешения.
Зачастил в Гелати, почти каждый божий день с утра до вечера он просиживал там, неподвижно застыв на каком-нибудь надгробии.
Однорукий Гио как тень всюду следовал за ним вместе с другими приближенными — тушинами, пшавами, хевсурами или ингилойцами, которые бдительно охраняли царя.
Он ни с кем из дидебулов не общался, за исключением Георгия Чолокашвили, с которым иногда обменивался мыслями о поэзии.
Прошло еще какое-то время, и он иногда стал звать к себе внуков — маленького Луарсаба и растущего не по дням, а по часам Ираклия. Рассеянно внимал их матери — вдове Датуны, Елене, которая жаловалась на своеволие мальчиков — не слушаются, мол, отлучаются далеко от дворца, а Ираклий вообще не сходит с коня, иной раз до позднего вечера домой не возвращается, заставляя беспокоиться мать.
Весна была на исходе, лето вступало в свои права.
Наступил июнь.
Хорешан и Дареджан убеждали Теймураза покинуть дворец в Зварети и уехать в Рачу. Что может быть лучше июня в горах, — внушала отцу Дареджан, не желавшая, чтобы Имеретинский двор был свидетелем того, как дряхлел царь, ибо это бросало тень на достоинство и власть самой Дареджан, которая успела окрепнуть и с успехом вмешивалась в придворные дела мужа.
Теймураз угадал сокровенные мысли и тайное желание дочери, потому медлить не стал.
Прекрасны горы и долины Грузии во все времена года, особенно в летнюю пору. Поражает Имерети, благодать разлита по полям и лесам этой древней земли; словно только что начинающие говорить младенцы, лепечут ручьи, стекающие с вечно снежных вершин Кавкасиони. Ниже они превращаются в полноводные реки и с могучим рокотом спускаются в долины, набираясь силы и страсти. Пестрыми коврами расстилаются затканные цветами зеленые бархатные холмы и склоны, радостью и блаженством дышит каждая пядь этого поистине райского уголка грузинской благодатной земли.
Теймураз и его свита верхом продвигались по горным тропам Рачи. Впереди ехали завороженные красотой природы тушины, пшавы и хевсуры, шествие замыкали ингилойцы Давида Джандиери, охраняя даря с тыла. Георгий Чолокашвили на подаренном царем Александром коне в качестве первого придворного следовал за Теймуразом, который, чуть ссутулясь, покачивался в седле и тоже зачарованно любовался лесами и долами, раскинувшимися пестрым покрывалом по крутым склонам величественного Кавкасиони.
В воздухе, застывшем от зноя, висели орлы и ястребы. Густое марево сказочно переливалось, нежным бликом синея у края неба, оттененное темной лазурью линии гор, расшитых клочьями тающих облаков. Причудливо ласкающей глаз вышивкой пестрели цветы и травы, покрывающие склоны холмов и гор, оседая в душе покоем и неосязаемым блаженством, пряным хмелем, заживляющим раны, и исцеляющим нектаром жизни. Жужжали пчелы, покинувшие свои дупла или ульи, и этот мелодичный звон сливался в едином дыхании благодатной природы. Рокочущая на дне ущелья река, словно капризное дитя, немолчно верещала о чем-то своем, не подвластном слову. Откуда-то издалека доносилось дружное токование, птицам прилежно вторили цикады. Голуби сладко ворковали, горлицы переносились от дерева к дереву, словно пущенные из пращи, и легкий шелест их крыльев разносился над просторами сомлевшей под июльским солнцем природы.
Царская свита выехала на небольшой луг.
Косари, по колено утопая в цветах и травах, дружно взмахивали косами, их пение звонким эхом отталкивалось от окружавших зеленый покос гор.
Всадники придержали коней, вслушиваясь в песню.
Кони жадно, чуть ли не обрывая узду, тянулись к сочной траве — от долгого подъема в гору они, понятное дело, проголодались.
Теймураз спешился и подошел к косарям, которые перестали петь и косить.
— Да исполнятся надежды ваши и желания, мои рачинцы!
— Многая лета государю Картли и Кахети! — отозвался пожилой рачинец, который, судя по всему, знал Теймураза в лицо.
— Откуда ты знаешь меня, добрый человек? — подстраиваясь под рачинский говор, спросил Теймураз.
— А оттуда, любезный и досточтимый государь, — со свойственной рачннцам неторопливостью и степенностью отвечал крестьянин, — что я с тех самых пор тебя помню, как ты, уважаемый… даже не знаю, как и объяснить-то тебе… В тех краях, где одно озеро имеется в горах… Так вот, ты нас оттуда добрым пинком выпроводил… И поделом… Никак не вспомню название того озера-то…
Крестьянин вспомнил Базалети.
— Так вот, любезный и досточтимый, — подхватил Теймураз и впервые за долгие месяцы улыбнулся, улыбнулся Раче-жемчужине, истерзанной и обескровленной врагом Грузии, — послушай теперь, что я скажу: не допуская второго Базалети, давайте вместе супостата истреблять и вместе побеждать на благо нашего общего дела, на благо родины нашей.
— Стамбульский сахар бы — да в твои уста, государь, — обнажил в улыбке по-молодому крепкие и белые зубы старик рачинец.
Теймураз скинул верхнее платье — каба, сиял шапку, засучил рукава, по-крестьянски поплевал на ладони, потер их друг о дружку и чуть ли не вырвал из рук косу у своего собеседника.
— Подай-ка сюда эту добрую труженицу!
Теймураз широко взмахнул косой, с характерным свистом рассекающей и воздух и траву.
Покорно, как заговоренные, ложились под ноги царю яркие цветы и созревшие травы, подчиняясь силе, смекалке, умению и вдохновению кахетинского правителя. Почти не останавливаясь, шел по лугу возвращенный к жизни ароматом скошенных трав и цветов царь Кахети, потерявший престол, и напевал про себя, бормотал повесть о далеких временах, когда страна единой была в годину бедствий.