Владимир Корнев - Датский король
Спустя час с небольшим князь предложил сделать перерыв. Ксения успела заметить, каким резким, нервическим движением художник отложил в сторону кисть — так, точно ему вдруг опротивел этот предмет и само занятие внезапно представилось бессмысленным. Впрочем, Дольской тотчас взял себя в руки:
— Ну что же, как всегда, кофе? Добрая традиция у нас с вами сложилась, не правда ли? Подумать только, мы, оказывается, знакомы уже целый год, у нас даже есть общие воспоминания… А у меня на днях как раз появился великолепный сорт кофе — из Абиссинии. Не пробовали? Только вы способны по достоинству оценить! Если бы вы знали, дорогая Ксения Павловна, какая отрада для меня доставить вам пусть даже маленькое удовольствие! И десять минут наедине с вами способны воскресить во мне вкус к жизни…
Взволнованная девушка постаралась все же произнести предельно бесстрастно:
— Благодарю вас, князь.
Выпив свой кофе. Дольской перевернул маленькую, похожую на цветок колокольчика чашечку, поставил вверх дном на блюдце. На мгновение он закрыл глаза и потом, уже приподняв чашечку, быстро заглянул под нее — как расплылась по фарфору кофейная гуща? Судя по перемене в его лице, результат был неутешительный — князь отодвинул прибор в сторону. Ксения робко попросила:
— Позвольте полюбопытствовать, что вышло?
— Позвольте вам не позволить, Ксения Павловна, — отрезал князь с улыбкой осужденного на смерть. — Да там и смотреть не на что — вышла нелепица какая-то.
Давайте-ка лучше отвлечемся! Нет, музицировать я сегодня не настроен. Я лучше почитаю стихи.
И стал читать, кажется, из любимого Эдгара По, гостья же, остановив его после первых же строк, осторожно попросила:
— Евгений Петрович, признаться, я думала, вы прочтете что-нибудь свое. Вы ведь как-то обещали мне именно свои стихи. По-моему, сейчас это было бы весьма кстати.
Князь задумался, но пауза была короткой:
— Вы полагаете? Ну как же, я обещал, помню! Тогда, в «Эрнесте», мадьяры еще играли… Да-а-а… Только, дорогая Ксения Павловна, не взыщите — пишу я в нетрадиционной манере, экспериментирую со словом. Некоторые не готовы к подобным опытам. Буду очень рад, если вам придется по вкусу, — и стал монотонно декламировать:
Ложка лежит на столе,Стакан стоит на столе.В стакане — вода.В окне — стекло.За стеклом — улица.Свет фонарей.Вонь газовых фонарей.В луже тоже свет.Холодно на улице —Бр-р-р!Про-мозг-лятина!А в витрине — телятина,Мясо с душком — на двугривенный фунт.Фу ты — ну ты!Некто выходит из подворотни.В луже корка лежит…
В том же духе поэт-новатор декламировал, все более входя в неприятный экстаз, и неизвестно, чем бы это кончилось, если бы гостья не оборвала сумбурный поток слов: «Пусть это будет жестоко, но дальше я слушать не стану!»
У нее вдруг закружилась голова, инстинктивный протест и беспокойство прорвались наружу:
— Поймите, князь, мне не хотелось бы вас обидеть, но то, что вы читали сейчас… Непонятно, на какую реакцию вы рассчитывали — неужели в этом можно найти, услышать что-то жизнеутверждающее? Я допускаю стих без рифмы, стих без ритма, даже стих без смысла (мне понятны стихи, основанные на одной гармонии звуков), но когда в стихотворении нет ни одного, ни другого, ни третьего, это уже не поэзия — я в этом совершенно уверена. Какое вообще искусство без гармонии? Без гармонии — хаос! Мне страшно за вас…
Балерина еще не сказала всего, что хотелось сказать. Она была обескуражена, ее точно током ударило. Стихи ей вспомнились сразу: Париж, богемный ресторан и полусумасшедший, жалкий автор, читавший их с эстрады. Как в безусловно талантливом художнике, музыканте могут уживаться дух высокого творчества и способность к плагиату, к вульгарному обману?! И еще одного не могла понять Ксения Светозарова: «Князь выбрал откровенно бездарные, до отчаяния беспомощные вирши! Зачем понадобилось выдавать их за свои? И эти слова: „Буду рад, если вам придется по вкусу…“ Он был бы рад?! Может, это нелепый розыгрыш?» А Дольской всем своим видом показал, что слова Ксении его не задели:
— Это стихотворение только что пришло мне в голову, неожиданно — я просто вообразил себе самые простые предметы, дождливый осенний вечер. В данном случае смелость восприятия можно назвать подлинным, авангардным реализмом — поэт или художник в точности описывает то, что видит, правда, с некоторой долей мрачной экспрессии…
Потом князь принялся объяснять, как растолковывают непросвещенным катехизис, что это вполне в духе современных направлений искусства, говорил что-то о Маринетти[187] и Хлебникове, о Матиссе и Петрове-Водкине, о каком-то передовом «Союзе молодежи»[188]. В проповеди художника Ксения почти ничего не разобрала, а фамилия «Петров-Водкин» и вовсе резанула слух, так что она опять готова была возразить. Наконец, на лицо Евгения Петровича легла тень разочарования.
— Не предполагал, что и вы воспримете в штыки мои поэтические импровизации. Сожалею, что остался непонятым… Ну полно! Обещаю больше не огорчать вас. Забудьте о Дольском-поэте.
Но у растерянной балерины уже не было прежнего доверия к говорящему: «Почему же он продолжает лгать?!»
Всем своим существом она молила Господа, чтобы Он просветил ей разум и чувства, пока наконец у нее в душе не возник ответ на эти тревожные вопросы. Она как будто воочию увидела седовласого схимонаха: старец Михаил смотрел на свою духовную дочь сурово-наставительно, предостерегающим жестом приложив перст к губам. Видение было всего лишь мгновенным проблеском в сознании, но вполне достаточным для того, чтобы Ксения Светозарова окончательно поняла: если князь все-таки сделает теперь предложение, ей следует поступить в точности так, как велел строгий батюшка из Николаевской церкви.
Охваченная этими мыслями, «модель» не заметила, как переместилась на свое привычное место в мастерской, а Дольской стал пристально разглядывать «свое» детище, оценивая результат работы. Это продолжалось минут пятнадцать, но за четверть часа ни он, ни Ксения не проронили ни слова. Наконец, оставив работу, князь произнес:
— Voilà, драгоценнейшая Ксения Павловна, мы подошли к финалу. Все, что ни есть на этом свете, имеет свойство подходить к концу. Как мне ни печально это сознавать, осталось только прописать фон и отдельные детали. Надеюсь, вы еще не утратили интерес к портрету? А позировать уже не нужно… — Желваки играли на его чисто выбритых щеках. — Мне не хочется, совсем не хочется с вами расставаться. Я не понимаю — зачем?! Это кажется какой-то нелепостью, несправедливостью! Я писал вам. Вы получили письмо?
— Да. Я его прочла. Вчера.
Ксения не знала, как сказать главное, заранее заготовленное объяснение показалось ей малоубедительным, нескладным. Под высокими сводами залы звенела пронзительная тишина. Дольской неотрывно смотрел на гостью. Видно было, что надежда его иссякает с каждой секундой. Помрачнев, он положил ладони на стол, точно опираясь. Тfк, согнувшись, он зачем-то разглядывал свои широко раздвинутые, унизанные перстнями пальцы, потом проговорил:
— Что ж, ваше молчание красноречивее самого многословного отказа… Надеюсь, мое общество не было для вас слишком обременительно. Я старался не быть назойливым…
— Нет, нет! Вы не так меня поняли… Вы ошибаетесь, Евгений Петрович! — Ксения не могла больше молчать. — Я не отказываю вам, я даже была бы готова сказать «да»… Признаться, вы симпатичны мне, но… Поймите, князь, для меня это вопрос всей жизни, здесь недопустима ошибка! У меня есть духовный отец — вы знаете. Он поставил суровое условие… Вы же сами пишете о благочестивой православной семье, разве вам нужно объяснять, что я не могу ослушаться Божьей Воли? Но если вы действительно так любите, то тоже должны ей покориться… Мы вернемся к этому вопросу ровно через год — так велел мой духовник… И ни о каком расставании речь сейчас не идет, наоборот, мы можем встречаться чаще!
Дольской опять пристально посмотрел на Ксению. В глазах его можно было увидеть мучительную нежность, отблеск потухшей было надежды.
— Каждый час разлуки с вами для меня пытка! Но я готов ждать всю жизнь, если потребуется. Одна возможность видеть вас даст мне сил вынести все муки ожидания, и ведь вы не лишаете меня надежды, а это как воздух…
Он бросился перед ней на колени, приник губами к ладоням балерины. Сколько раз ей, как требует этикет, целовали руку, и эти казенные прикосновения чужих губ были всегда неприятны, но теперь Ксении не хотелось отнимать руки, к тому же она ощутила на пальцах теплую влагу. «Господи! Слезы, настоящие слезы — он плачет! Я и подумать не могла… Только художник может так сильно переживать, убиваться!» Балерина сама еле сдерживала чувства, и неизвестно, к чему это могло привести, если бы князь, пытавшийся скрыть такую откровенную сентиментальность, не встал резко, не отошел к иконе Иисуса Навина, приложился к ней лбом и так и застыл возле «фамильной святыни». А Ксения вдруг сообразила, что еще не видела свой почти готовый портрет. — возможно, следовало посмотреть именно сейчас, чтобы хоть несколько ослабить душевное напряжение. Бесшумно, так, как это могла сделать только первоклассная танцовщица, она обогнула мольберт и увидела живое повторение себя. Пораженная, девушка чуть не вскрикнула. Ксения Светозарова на холсте цвела красотой очаровательной молодой женщины, от лица и рук ее исходила едва уловимая, телесная теплота, ткань изысканного в своей скромности платья была написана с такой тщательностью, так тонко, что все оттенки цветовых тонов в точности соответствовали реальности. При этом портрет был одухотворен, сказать смелее — одушевлен: не холодная, знающая цену себе и своей славе прима Императорского балета смотрела с живописного полотна, а пленительная в своей свежести и чистоте, излучающая внутренний свет, сама женственность, открывшая миру свою вековую тайну. Воплощенный идеал, сравнимый разве что с боттичеллиевскими мадоннами и грациями. В безотчетном порыве восхищения Ксения обернулась к Дольскому, который все еще стоял у иконы и что-то шептал.