Камила - Станислава Радецкая
— Я не шлюха.
— Теперь-то что отпираться? Я слышал, как тебе перемывают косточки. Не с пустого места же взялся этот слух.
— Все было не так… - мне стало досадно, что он поверил всему, что говорят. Иштван так бы не поступил, он знал, какая я.
— Да уж неважно. Мы могли сговориться, если б я знал, кто ты. Ничего бы не случилось.
— Случилось бы что иное.
— Я бы не ждал смерти, — он крепко, до боли, сжал мою ладонь и наклонился к моему лицу. — Ты и не знаешь, как паршиво об этом думать. Просыпаться — и считать дни до конца. Представлять, как поднимешься по ступенькам, ощущать петлю вместо шейного платка. И последнее мгновение, перед тем, как обмочишься, и твоя шея сломается — одна мысль. Хочу жить.
Кровь застучала у меня в висках. Моя вина — моя глупая мысль подстроить их встречу с баронессой, чтобы той не удалось уйти. Может быть, ее-то Штауфель бы не убил, а любую испачканную честь можно скрыть. Стоила ли чистота чужой жизни? Я не знала верного ответа. Если бы можно вернуться в тот вечер и умолить госпожу никуда не ходить! Или еще лучше — в день дядиной смерти, валяться в ногах у тетки, чтобы отдала меня в ученицы кому угодно, но только бы не продавала. Сколько жизней было бы спасено, сколько глупостей не сделано! Но от вины мне никуда не деться.
— Не реви, — равнодушно заметил Ганс. — Тебе виселица не грозит. Плети или кнут — вряд ли больше. Хотя клевета на господина — глупый поступок.
— Это не клевета, — тихо возразила я. — Он убийца.
— А я думал, ты на него запала. Думал, действительно, свернуть тебе шею — и меня попустит. Никогда так не было, а теперь — все равно.
Я уткнулась лицом в колени, и он оставил этот разговор.
В эти дни мы точно породнились. Ганс охотно рассказывал о матери, о братьях и сестрах, о детстве и родных краях, но мрачнел, когда ему представлялось, как они примут весть о его казни. Он рассказал, что услышал об убийстве в пути, хотел переждать поднявшуюся суматоху -- на дороге хватали всех подряд, а у барона ему бы грозила хорошая порка и езда на деревянной лошадке -- и спрятался в лесу, но невольно выдал себя. Я не спрашивала, каким образом, но догадывалась, что в лесу было не слишком сытно, потому что он спускался в долину, чтобы раздобыть припасов. В ответ я откровенно рассказывала о своем прошлом, опуская все плохое: о том, как мы бродили с Иштваном и Арапом по дорогам Империи, о людях, которые попадались нам на пути, о Якубе и его похищении, раскладывала перед Гансом хорошие воспоминания, чтобы отвлечь его от ожидания смерти. Один только раз, в последнюю ночь моего заключения, он поцеловал меня совсем не как друг, попытавшись залезть мне под юбку; скорый конец иногда ввергал его в бессильную ярость, и тогда ему хотелось причинить как можно больше боли окружающим, а лучше всего — забрать их с собой на тот свет. Взгляд его становился тогда пустым и бешеным, как у загнанного жеребца с репьем под хвостом, и уговаривать его не было толку. Может быть, ему бы и удалось со мной справиться в следующий раз, но наутро меня повели в суд.
— Судья жалеет тебя, — сказал Ганс на прощание, словно мы стояли на лужайке, и меня не держали с двух сторон стражники. — Будь с ним порастерянней.
Я вопросительно взглянула на него; жалости в судье я не заметила.
— Если б не жалел, не допрашивал бы тебя с глазу на глаз, без бумажек, — пояснил он. — Говори, что память отшибло и что ты сожалеешь, если чего наворотила.
Я кивнула. Надо было сказать что-нибудь важное на прощание, но слова не шли на ум. Ганс усмехнулся, глядя на мое лицо, и добавил:
— Иди. Желаю не возвращаться.
Стражникам надоело ждать, и они потащили меня к выходу. Старуха, с которой я делилась едой, перекрестила меня, когда мы проходили мимо. Она так скорбно поджала губы, будто мне пришла пора идти на казнь, а не в суд.
Свежий воздух опьянил меня, и я глядела себе под ноги, чтобы не оборачиваться на зевак, которые отпускали шуточки о заключенных, пока мы шли мимо них. Наша грязная одежда, исхудалый вид смешили их, и они строили предположения о наших страшных преступлениях. Когда мы добрались до суда — все, кому сегодня должен был быть вынесен приговор, — нас заставили ждать во дворе, под дождем, пока законники не соберутся.
Я была третьей — и передо мной был только дворянин, которого быстро оправдали, и вор, который попался на краже козы. Когда мне пришлось встать перед судьей, он не подал и виду, что узнал меня; сейчас он был действительно выше любого из людей, если не считать императора, потому что мог приговорить к смерти одним росчерком пера. Секретарь долго и нудно зачитывал мое дело, в котором я была представлена глупышкой, желавшей освободить своего возлюбленного и по недомыслию попытавшейся оклеветать достойного человека; раскаявшейся грешницей из дома греха, которая втерлась в доверие к господам. Когда меня спросили, признаю ли я свою вину, я покорно кивнула и добавила через силу, что поступила неразумно. Заседатели переглянулись, люди, пришедшие взглянуть на судилище, недовольно загудели, и мне вынесли приговор –— пять плетей. Я вздрогнула, потому что в тюрьме рассказывали, будто палач нарочно зверствует и может сделать так, что вместе с кожей со спины слезет и мясо, но промолчала, чем вызвала неудовольствие зрителей. Они привыкли к своеобразному представлению, как мне рассказали позже, когда приговоренный