Евгений Чириков - Зверь из бездны
— Поздравляю, Дарья Петровна!..
Ефим Иваныч сплюнул через зубы, бросил письмо на стол и стал внимательно рассматривать свой светло-начищенный сапог.
— Не плюй на пол! Мыто!
Даша вдруг переполнилась злобою к Ефиму Иванычу. С ненавистью метнула она на него глаза и строго приказала:
— Уходи!.. И… чтобы я тебя не видала!..
— Это как же так?
— Уходи безо всякого разговору… Кончилось!..
— На улице дождь, ветер, слякоть, а я должен…
— Барыня не приказывает… Уходи!..
— Не пойду. Мне и здесь хорошо… Неделикатно с вашей стороны…
— Не младенец, должны понимать…
— А я хотел было вас на хорошее место определить: восемь рублей жалованья и чай-сахар отсыпной…
— Ты не муж, чтобы определять меня… Сказано — уходи!.. Не младенец…
— Конечно, не младенец, а унтер-офицер…
Ефим Иваныч долго упирался. На лице его застыло оскорбление, и гордость не позволяла так просто взять и уйти.
— Эх, ты, потаскуха!..
— Я тебе не жена, чтобы куражиться…
Ефим Иваныч взял фуражку, повертел в руке на указательном пальце и сказал с усмешкой:
— Ефлейтору наше почтение!..
И гордо вышел, сердито прихлопнув кухонную дверь, словно хотел навсегда заколотить там все прошлое.
В кухне было жарко, а Дашу тряс озноб. Погасив лампу, она полезла на печь и легла там, свернувшись комочком. Дождь шумел за окном, барабанил по железной крыше и стучался в стекло; ручьи дождевой воды со звоном катились по водосточной трубе; где-то неугомонно лаяла собака. Наверху, над головой, глухо отдавались шаги барыни, в раздумье прохаживающейся взад и вперед по комнате.
Не спалось Даше. Ползали неугомонные думы в голове и мешали забыться. Даша вздыхала, ворочалась с боку на бок и шептала:
— Матушка-Владычица! Спаси нас!
И подождать-то было недолго; двух лет не прошло, как угнали мужа… И все было хорошо, покуда не подвернулся этот унтер с серьгой.
— Усатый дьявол! — шептала Даша и начинала плакать… Не поправишь теперь дела: никуда своего брюха не спрячешь…
Отчаяние заползало в душу… Лучше сквозь землю провалиться… Высчитывала, сколько до Святой осталось…
Как мужу в глаза посмотреть?.. Плюгавый он мужчина супротив Ефима Иваныча, а задорный. Все норовит по морде, завизжит, как порченая баба, зенки кровью нальются… Однажды приревновал к свекору, так избил до полусмерти: целый месяц хворала…
— Матушка-Владычица!.. Заступи и помилуй!..
А что делать? Куда от мужа уйдешь?
Чего только не передумала за ночь Даша на печке… На другой день гадать бегала к Варваре Ермолавне:
— Скверно выходит… Удар тебе!
— Верно, Варварушка…
Заплакала, рассказала про свое горе…
— Провожаю и встречаю слезами…
Пришла прачка Василиса… Учила, как от мужа грех скрыть:
— Попрыгай с высокого!..
— Пороху с хлебом мешай да ешь почаще!..
— Грех-то, грех какой!.. Пропала моя головушка…
* * *Весна пришла. Всем принесла радость… А Даша каждый день грусти предавалась… Прыгала уж и с крыльца, и с сундука, сколько уж пороху съела, — ничего не вышло… Барыня нашла порох, догадалась, выкинула вон…
— Барыня! Голубушка! Что же мне теперь будет?..
— Когда придет время — уйдешь в родильный дом — вот и все!..
— Муж придет на Святой, барыня!..
— Попросишь — простит!..
— Не простит, милая!.. Нет нам, бабам, прощения…
Как-то на Святой зашел на двор Ефим Иваныч. Поглядел в окно, прошел к Варваре Ермолавне.
— Что ты с бабой-то сделал, усатый черт?..
— Чай, они не махонькие? Сами понимать должны, что от этого люди родятся…
С горничной Сашей гулять пошли на лужок, к балаганам… А Даша сидела у окна:
— Христос воскресе, Дарья Петровна!..
— Что же, воистину Ефим Иваныч!..
Сделал честь под козырек и скрылся за воротами…
* * *В конце Святой Даша сидела, пригорюнившись, под окном и слушала, как гудят веселые колокола.
— А дозвольте спросить, Дарья Петровна, куфарка, не здесь проживают?..
Этот пискливый тенорок так и резнул Дашу по сердцу. Как сидела, так и застыла на месте.
— А дозвольте спросить…
Маленький, плюгавый солдатик с чахоточным лицом кружился по двору и отыскивал Дарью Петровну. А Даша, здоровая, сильная баба, способная одним ударом отшвырнуть этого тщедушного человека, дрожала, объятая с головы до пят ужасом, и не отзывалась…
— Вон там она, во флигеле! — лениво бросил дворник. — А ты что за герой?..
— Супруг ихний буду!..
— A-а… Вон окошко!.. Муж!.. Хм!..
Солдатик заглянул в окно флигеля и опять пустил пискливым голосом: «А дозвольте спросить!»
— Тут я! — крикнула Даша…
— Ты, Даша?..
— Я!.. Не видишь, что ли?..
Распахнулась дверь, и Даша молча бухнулась в ноги к этому мизерному человеку и с воем стала каяться:
— Прости, Христа ради! Грешна пред тобой и перед Богом… Ты не святой, ну и я согрешила…
— Чиво? — выкрикнул солдатик, задрав на затылок фуражку.
Даша молча поднялась на ноги и молча показала рукой на свой живот.
— Это почему же? Эта штука? А?
Солдатик расставил ноги в стороны и подбодрился.
— С кем, стерва? — завизжал он, не дождавшись ответа, и с силой пихнул в живот Даши грязным сапогом…
Диким криком огласилась кухня. Даша покатилась на пол и стала корчиться в судорогах…
На дворе всполошились бабы, словно кто-то напугал кур в курятнике. Злобные лица женщин, кричащих, неистовых и бессильных жались к окну, руки, сжатые в кулаки, грозили солдату…
Но никто не шел на помощь…
— Зовите полицию! Зовите полицию!.. — кричал чей-то задыхающийся женский голос.
— Полицию? — передразнил солдатик. Голос его сделался еще тоньше, ругательства полились изо рта вместе с брызгами слюны…
— Убью! — кричал маленький человек и топтал ногами живот Даши…
Когда, продравшись через толпу любопытных, будочник отворил дверь в кухню, солдатик, отскочив от хрипевшей Даши, выбросил из рук окровавленный утюг…
— Собаке собачья смерть… — шептал он, сидя на стуле с трясущимися опущенными руками…
И все молчали… Было тихо: только тяжело дышал солдатик и хрипела на полу умирающая…
Волк[*]
Сумерки опускались все ниже и все шире охватывали безбрежные снежные равнины…
На западе горела багровым пламенем узкая полоска заката, и розовый отблеск его еще дрожал на снежной поляне: казалось, что там день уходит под землю и, готовый скрыться, оглядывается назад с грустною улыбкой скорой разлуки.
Отовсюду надвигалась мгла, веяло одиночеством, равнодушием молчаливой смерти…
Порою словно вспыхивал ветер на снежных курганах и убегал куда-то в сумерки, а снежная пыль дымком гналась за ним, крутясь на гладких целинах снеговой равнины; тогда придорожные вехи, там и сям торчавшие из-под снега, вздрагивали своими озябшими голыми прутьями и что-то жалко-беспомощное, сиротливое было в их клонящихся долу силуэтах…
Быстро потухала багровая полоска заката. Сгущались и тяжелели сумерки. Поползли из-под земли, как очертания далеких гор, темные тучи. Потухли розоватые и палевые блики на снегах. Снежная степь хмурилась все больше и больше… Побежал ветер к закату и жалобно заплакал около одинокой старой березы… Темная, молчаливая долгая зимняя ночь быстро надвигалась со всех сторон.
По проселочной дороге, мало торной, трудно различимой в белесоватой мгле зимнего вечера, шел человек в серенькой шинели; голова его была повязана поверх фуражки с козырьком, через уши пестрым женским платком, кончики которого торчали под подбородком; за спиною болтался лыковый пещер[253]. Человек шел, сильно сгорбившись, и отмахивал шаг левой рукой, а правой опирался на подожок, который, вонзаясь острым наконечником в крепкий снег, жалобно повизгивал в такт торопливому беспокойному шагу… Опушенные снежной пылью брови, жесткие усы и небритый подбородок, меж которыми торчал красный вострый нос, пестрый платок через уши и ноги в лаптях, обмотанные рваным тряпьем и казавшиеся от этого мохнатыми и чрезмерно толстыми, сгорбленность и пугливая осторожность всей этой одинокой фигурки среди безбрежного снежного моря придавали человеку вид голодного рыскающего по степи волка.
Порою одинокий путник тревожно взглядывал в ту сторону, где погасла багровая полоска вечернего заката, и принимался бежать рысцой; и тогда в его пещере что-то побрякивало, под мышкой болталась палка, кончики платка под подбородком вздрагивали, как уши зайца, а под острым носом клубился белый парок… Поскрипывал снежок под жесткими промерзшими лаптями, что-то позванивало в пещере — и это еще более оттеняло одиночество и сиротливость бегущего среди снегов человека. Пробежав две-три минуты, путник, словно отчаявшись в своем намерении добежать куда-то, переменив вдруг рысь на тихий шаг, тяжело дышал и произносил кротким усталым голосом: