Генрик Сенкевич - Повести и рассказы
— Там живет какой-то человек. Сейчас мы будем есть.
Бедный Орсо был очень голоден.
Тем временем они уже приблизились к костру. Собака лаяла все яростней, а старик, сидящий у огня, заслонив рукой от света глаза, всматривался в темноту. Затем он спросил:
— Кто там?
— Это мы,— ответила тоненьким голоском Дженни,— и нам очень хочется есть.
— Подойдите сюда,— сказал старик.
Они вышли из-за огромного камня, за которым укрывались, и стали перед костром, держась за руки. Старик взглянул на них изумленными глазами; с уст его сорвалось невольное восклицание:
— What is that?[43]
Ибо перед его глазами предстало видение, которое могло изумить всякого в безлюдных горах Санта-Ана. Ведь и Орсо, и Дженни были одеты в цирковые костюмы. Прелестная девочка в своем розовом трико и коротенькой юбочке, появившись так внезапно, выглядела при свете костра как сказочная фея. А за ней стоял необычайно коренастый мальчик, тоже одетый в трико телесного цвета, обтягивающее его могучие мускулы. Старый скваттер смотрел на них широко раскрытыми глазами.
— Кто вы такие? — спросил он.
Маленькая женщина, очевидно, рассчитывая больше на свое красноречие, защебетала:
— Мы из цирка, дорогой господин. Мистер Гирш сильно побил Орсо, а потом хотел бить меня. Но Орсо не дал меня бить и сам побил мистера Гирша и еще четырех негров. И вот мы убежали в пустыню и долго пробирались среди кактусов, и Орсо нес меня, а потом мы пришли сюда, и нам очень хочется есть.
Лицо старого отшельника постепенно прояснилось, а взгляд его с добродушным отеческим выражением остановился на прелестной девочке, которая, очевидно, спешила высказать все одним духом.
— Как тебя зовут, крошка?
— Дженни.
— Ну, так добро пожаловать, Дженни, и ты, Орсо! Я так редко вижу людей... Подойди ко мне, Дженни.
Маленькая женщина без долгих размышлений обняла своими обнаженными ручками старца и крепко поцеловала его. Он решительно казался ей героем из «доброй книжки».
— А господин Гирш не найдет нас здесь? — спрашивала она, отстраняя свое розовое личико от сморщенного лица старого колониста.
— Пулю он найдет,— возразил старец и потом добавил: — Вы говорите, что вам хочется есть?
— О да, очень!
Скваттер разгреб золу и вытащил оттуда великолепный кусок оленьего окорока, аромат которого распространился вокруг. Они принялись за еду.
Ночь была великолепная: на небе высоко над ущельем взошла луна, в чаще сладко запели маукависы, весело трещал огонь, и Орсо стал урчать от удовольствия. И он, и девочка набросились на еду как волки — только старый отшельник не мог есть, и неизвестно почему при взгляде на маленькую Дженни у него навертывались на глаза слезы.
Может быть, он и сам был когда-то отцом, а может быть, просто в пустынных горах редко видел людей...
С тех пор все трое стали жить вместе.
1879
ЗА ХЛЕБОМ
I
На океане. — Размышление. — Буря. — Прибытие
На широких волнах океана колыхался немецкий пароход «Блюхер», шедший из Гамбурга в Нью-Йорк.
Пароход уже четыре дня был в пути, а два дня тому назад обогнул зеленые берега Ирландии и вышел в открытый океан. С палубы виднелась лишь необозримая, тяжело колышущаяся равнина, то зеленая, то серая, изборожденная грядами вспененных волн. Вдали она сливалась с горизонтом, затянутым тучами, и казалась совсем темной.
Местами тучи отражались в воде, и на этом сверкающем жемчужном фоне отчетливо выделялся черный корпус парохода. Обращенный носом к западу, пароход то усердно взбирался на волны, то низвергался в глубину, как будто тонул; минутами он исчезал из виду, а затем снова высоко подымался на гребни валов, так что показывалось его дно, и так шел вперед. Волны неслись к нему, а он несся к волнам и разрезал их грудью. За ним гигантской змеей вилась белая полоса вспененной воды; несколько чаек летало за рулем, кувыркаясь в воздухе с таким же пронзительным криком, как и польские чайки.
Ветер был попутный, пароход распустил паруса и шел на неполных парах. Небо прояснялось. Кое-где между разорванными тучами проглядывали клочки лазури, поминутно менявшие очертания. С тех пор как пароход вышел из гамбургского порта, стояла ветреная погода, но бури не было. Дул сильный западный ветер; минутами он затихал, и тогда паруса опадали и вяло плескались, но вскоре опять надувались и напоминали лебединую шею. Матросы в плотных шерстяных фуфайках тянули канат нижней реи грот-мачты и, протяжно выкрикивая: «Го-го-о!», мерно нагибались и подымались, а голоса их смешивались с завыванием мичманских свистков и прерывистым дыханием трубы, извергающей клубы или кольца черного дыма.
Пользуясь хорошей погодой, пассажиры высыпали на палубу. На корме парохода показались черные пальто и шляпы пассажиров первого класса, у носа пестрела разношерстная толпа эмигрантов, едущих в трюме. Одни сидели на скамьях, покуривая коротенькие трубочки, другие лежали или, опершись о борт, поглядывали вниз на воду.
Было тут и несколько женщин с детьми на руках и жестяными фляжками, привязанными к кушаку, какие-то молодые люди, пошатываясь и спотыкаясь, прохаживались вдоль палубы, с трудом удерживая равновесие. Они громко распевали «Wo ist das deutsche Vaterland?»[44] и, хотя думали, должно быть, что никогда уже не увидят своего «Vaterland'a», их не покидало веселое настроение. В этой толпе двое были особенно печальны и казались всем чужими: старик и молодая девушка. Оба они не понимали немецкого языка и были действительно одиноки среди чужих. Каждый из нас с первого взгляда угадал бы в них польских крестьян.
Крестьянина звали Вавжон Топорек, а девушка, Марыся, была его дочерью. Они ехали в Америку и сейчас впервые осмелились выйти на палубу. Их лица, изнуренные морской болезнью, выражали страх и удивление. Они испуганно разглядывали своих попутчиков, матросов, пароход, бурно дышавшую трубу и грозные волны, обдающие пеной борта парохода. Они не решались даже разговаривать друг с другом. Вавжон ухватился одной рукой за перила, а другой придерживал свою четырехугольную шапку, боясь, чтобы ее не сорвало ветром; Марыся вцепилась в рукав отца и всякий раз, когда пароход сильнее накренялся, крепче прижималась к нему и тихо вскрикивала от страха. Наконец старик прервал молчание:
— Марыся!
— Что?
— Видишь?
— Вижу!
— А чудно тебе?
— Чудно!
На самом деле ей было страшно, а не чудно, так же как старику. К счастью для них, ветер утих, и сквозь тучи проглянуло солнце. Когда они увидели «ясное солнышко», им стало легче на душе, потому что оба подумали, что «оно точнехонько такое, как в Липшицах». Действительно, все тут было для них ново и незнакомо, и только этот пылающий лучезарный дюж казался им старым, любящим другом.
Тем временем море совсем успокоилось, а немного спустя заполоскали паруса; тогда с высокой рубки раздался свисток капитана, и матросы бросились их убирать. Вид этих людей, словно повисших в воздухе над бездной, поразил Топорека и Марысю.
— Нашим парням так не суметь,— промолвил старик.
— Немцы влезли, так и Ясько влез бы,— возразила Марыся.
— Это какой Ясько — Собков?
— Какое там — Собков. Я про Смоляка говорю, про конюха.
— Что ж, он и вправду хват, а только выкинь ты его из головы. Ни ему до тебя, ни тебе до него дела нет. Ты едешь, чтоб стать барыней, а он как был конюх, так и останется.
— Ну него тоже есть земля!
— Есть, да в Липинцах.
Марыся ничего не ответила, подумав про себя, что от судьбы не уйдешь, и с тоской вздохнула. Между тем матросы убрали паруса, зато винт с такой силой бурлил воду, что весь пароход содрогался. Качка почти совсем прекратилась, и вдали вода уже казалась гладкой и голубой. Из трюма появлялись все новые фигуры: рабочие, немецкие крестьяне, бродяги из разных приморских городов, ехавшие в Америку искать счастья, а не работы. Толпа постепенно заполнила всю палубу, и Вавжон с Марысей, чтобы не лезть никому на глаза, уселись на связке канатов в самом уголке, на носу.
— Отец, а долго нам еще ехать по воде? — спросила Марыся.
— Почем я знаю? Тут кого ни спроси, никто тебе не ответит по-нашему.
— А как же мы будем разговаривать в Америке?
— Да ведь сказывали нам, что нашего народу там тьма-тьмущая!
— Отец!
— Чего тебе?
— Чудно-то тут чудно, а в Липинцах-то все ж таки было лучше.
— Не болтай попусту.
Через минуту, однако, Вавжон прибавил, как бы говоря самому себе:
— На все воля божья!..
У девушки глаза наполнились слезами, и оба стали думать о Липинцах. Вавжон Топорек размышлял о том, для чего он едет в Америку и как это случилось, что он поехал. Как случилось? Да вот летом, всего полгода назад, корову его захватили на чужом поле, засеянном клевером. Хозяин поля потребовал с него за потраву три рубля. Вавжон не хотел дать. Стали судиться. Дело затянулось. Мужик, захвативший корову, требовал уже не только за потраву, но и за прокорм коровы, и долг этот рос с каждым днем. Вавжону жалко было денег, и он упорствовал; тяжба уже влетела ему в копеечку, а дело все тянулось да тянулось, долг рос. Кончилось тем, что Вавжон проиграл в суде. За корову он уже бог весть сколько задолжал, а платить было нечем, вот и забрали у него лошадь, а самого за оказанное сопротивление арестовали. Топорек извивался, как уж; к тому времени как раз подошла жатва — значит, нужны были и руки, и лошадь. Он не успел вовремя свезти хлеб, потом пошли дожди, и рожь проросла в снопах. Увидел Топорек, что из-за одной потравы все его добро пошло прахом: и денег он столько потерял, и скот у него пропал и весь урожай, а к весне придется ему с дочкой либо землю глодать, либо по миру идти.