Польский бунт - Екатерина Владимировна Глаголева
Король остановился перед камином и взял в руки фигурку из севрского фарфора: румяная пейзанка собирается переходить через ручей, высоко подобрав юбку и приняв изящную позу. Только это и позволило ему не сойти с ума и не наложить на себя руки. Нет, не пейзанки, хотя к женщинам его по-прежнему тянуло, – искусство, наука, книги. Обеды по четвергам были отдушиной; за королевский стол садились ученые, поэты, артисты. Получить из его рук медаль с надписью Merentibus[6] здесь было почетнее, чем выхлопотать себе у Штакельберга орден Белого орла. Разговоры велись не о политике, а о воздухоплавании, об электричестве, о магнетизме, об оспопрививании… Процветающая страна под властью просвещенного монарха… Утопия. Мечты философов. На то, чтобы возделать сад на пустоши, заросшей бурьяном невежества и фанатизма, уйдут десятилетия, века, а за это время непременно налетит какая-нибудь саранча и всё пожрет еще прежде, чем сад начнет плодоносить…
Однажды, шутя с Эльжбетой, он сказал ей, что королем быть не так-то весело: над троном каждого монарха на тонкой ниточке подвешен тяжелый острый меч.
– И над вашим тоже? – испугалась она.
– И над моим.
– Так велите убрать его! – воскликнула простодушная Лизетт.
Понятовский поставил пейзанку на место.
Ему не раз грозили судьбой Карла I Стюарта. Говорят, что, узнав о приговоре Конвента, Людовик XVI попросил принести ему том Британской энциклопедии с описанием казни английского монарха и внимательно его читал. Людовика обвинили в злоумышлении против свободы нации и безопасности государства. Те же самые обвинения могли бы предъявить и Понятовскому. Кто? Те, кто хотел занять его место. Отрубленной голове короля показали, как над ним глумится народ, но отправил его на гильотину не народ, а народные избранники, дорвавшиеся до власти. Только ради этого герцог Орлеанский стал Филиппом Эгалите. А польским Филиппом Эгалите был гетман Ксаверий Браницкий…
Как красиво он говорил о возрождении Отечества, стонущего под пятой иноземцев! А сам в пятьдесят с лишним лет женился на племяннице Потёмкина, скупавшего имения в Польше, и получил за ней в приданое шестьсот тысяч польских флоринов серебром и Шуваловский дворец в Петербурге. Новоиспеченная графиня Браницкая, прежде бывшая наложницей в гареме своего дяди, хлопотала о делах своего супруга и попутно устроила конный завод в Белой Церкви – поставлять лошадей русской армии. Всё это радение о древних вольностях было лишь страхом перед тем, что Станиславу Августу удастся осуществить свои планы и учредить в Польше наследственную монархию – единственное средство против пагубной анархии. Хватит этих выборов – пьяного разгула, когда претенденты перекупали друг у друга вольных шляхтичей, «равных королю» и готовых продать свой голос за чарку водки и тридцать серебреников. Понятовский собирался отдать корону своему племяннику – князю Станиславу, сыну Казимира. Разве могли с этим смириться польские магнаты? Чарторыйские и Сапеги сделали ставку на Пруссию, Потоцкие, Ржевуские, Браницкий – на Россию.
Король наконец перестал не замечать портрет, висевший слева от кровати. Обойдя свое ложе, он встал прямо напротив картины. Ее подарок. Ей здесь лет тридцать пять. Конечно, художник ей польстил. Ей все льстят. Стоит узнать ее коротко – и понимаешь: перед тобой обычная немочка, любопытная, слегка тщеславная, охотница до плотских удовольствий, но умеющая держать себя в обществе и хорошо усвоившая правила политеса. В донесениях дипломатов ее больше всего интересовали придворные сплетни. И только когда речь заходила о России, пятой части суши, ее особой судьбе и величии, она преображалась: горделивая посадка головы, как у римских статуй, звездами сверкающие голубые глаза… Екатерина прислала ему свой портрет, а от личной встречи уклонялась. Не хотела, чтобы он увидел ее такой, какая она есть.
Но встреча всё же произошла – в Каневе, в восемьдесят седьмом году, по дороге из Киева в Крым, преподнесенный ей Потемкиным.
Браницкий, Щенсный и Игнаций Потоцкие, Казимир Сапега и вся эта камарилья съехалась сразу в Киев и водила хороводы вокруг императрицы и князя Таврического, который принимал их, лёжа в шубе на диване. Екатерина милостиво позволяла им унижаться перед собой, слегка ободрив лишь Щенсного. Щенсный значит «счастливый»; так Станислав Потоцкий переводит свое второе имя, полученное при крещении, – Феликс. Тогда ли он впервые увидел Софию де Витт, нашу прекрасную фанариотку? Сколько мужчин считали ее своей, но только Щенсный… Впрочем, неважно. Новый фаворит Екатерины, Дмитриев-Мамонов, которому не было еще и тридцати (а ей – пятьдесят семь), оттачивал на поляках свое остроумие. Браницкого пожурили за то, что он не хочет помириться с королем, его племянника Сапегу и Игнация Потоцкого вообще не допустили к столу… Правда, и Понятовский целый месяц был вынужден faire le pied de grue[7] в Каневе, во временном деревянном дворце, наспех выстроенном для него племянником на пепелище. Если не считать нового пожара, который князь Станислав лично тушил до трех часов ночи, – никаких развлечений, кроме как рассматривать коллекцию камей Стася и слушать игру Юзя на клавесине. Разве что кто-нибудь из русских царедворцев наведается из Киева в надежде получить щедрый подарок. Мнишек, Тышкевич, Нарушевич, составлявшие свиту короля, уже изнывали от скуки, когда в полдень на Днепре появились галеры императрицы. Екатерина осталась верна себе: галеры причаливать не стали, а бросили якорь в полутора часах хода от берега; Понятовский с племянниками прибыли туда на шлюпке и сразу из хозяев сделались гостями. Орудийный салют, торжественная встреча, тосты, здравицы, раздача бриллиантовых крестов и табакерок… Он придвигает ей кресло, она подает ему шляпу… Екатерина всеми силами избегала встреч наедине. Потом она будет, кокетничая, говорить, что польский король стар и разучился любезничать с дамами, она весь язык себе стесала, пытаясь поддерживать разговор… Чушь. Рядом был Мамонов с кукольным личиком. Если Понятовский стар, то и она стара, ведь он моложе ее на три года…
Он ревновал? О Боже мой,