Карел Шульц - Камень и боль
Джулиано молчит.
— Уже три дня тому назад, — продолжает Лоренцо, — я получил текст договора, который предлагает нам кардинал Риарио от имени святого отца. Он очень выгодный.
— Timeo Danaos et don ferentes, — отозвался сухой голос Полициано. Боюсь я данайцев, даже дары приносящих.
Плыл колокольный звон. Металлический голос, не только ломающий молнии и отгоняющий бури, но и оплакивающий мертвых. Сейчас он сзывает. Улицы, конечно, уже полны народа, спешащего в храм, словно нынче праздник. Редко принимает Флоренция в своих стенах кардиналов. Прошло время, когда флорентийская роза притягивала своим благоуханием и на улицах стояли триумфальные арки с надписями, гордыми до кощунства. Не то что какой-то кардинал-племянник, а сам папа Пий Второй, к тому же сиенец, приехал когда-то, в сопровождении десяти кардиналов и шестидесяти епископов, полюбоваться флорентийской весной, и гонфалоньер Бернардо Герарди имел возможность блестяще острить с его святостью о парче папского облачения, что она больше обозначает: superbiam или sanctitatem, тщеславие или святость, ткань тяжелая, величавая, воистину архиерейская. Встреча была славная. Вдоль улиц стояли на коленях перед мулами кардиналов королевские пленные, Югурта со своими нумидийцами переходил под власть церкви, и сам патрон города, святой Иоанн Креститель, вдруг спустился с портала, на крылах восьми ангелов, и подал святому отцу ключи от городских ворот. Когда на площади закружились шары планет, под которыми был рожден Пий Второй, и из каждого шара вышел гений рода Пикколомини, рухнул блистающий мишурой столп идолопоклонства, а на другом столпе, мраморном, высоко подняв факел, запела ликующую песнь — Вера…
Но тогда… Тогда еще архиепископы не приезжали ночью, а кардиналов, в чьей свите не было физиономий из римских солдатских кабаков, приветствовали самые прекрасные девушки города, полные прелести и очарования, — здесь Милосердие, там Умеренность, дальше Смирение и, наконец, Благочестие.
Теперь такие вещи можно увидеть лишь во время карнавала. Кардиналам известны другие пути. Но ни одному из них святой Иоанн Креститель, небесный покровитель Флоренции, не подает ключей от городских ворот. И правитель Медичи, конечно, знает, почему Сикстова племянника Риарио не приветствуют аллегориями Смирения и Милосердия.
Улицы шумят. Хоть нынче королевские пленные не поют своих сонетов на перекрестках, под рабским игом, и зрелище — скудное, народ валит толпами со всех кварталов к Санта-Мария-дель-Фьоре, на кардинальскую мессу. В кропильницах явно недостанет святой воды, и в переполненном храме даже в самую святую минуту едва ли кому удастся преклонить колена.
Металлический голос колоколов и металлический голос наполненных народом улиц долетает даже в зал, полный солнца и красок. Пестрые плитки множат отраженья огней. В больших стройных вазах — одни только розы, флорентийские розы, полные музыки, сновидений и крови.
— Не пойду слушать мессу, — решил Джулиано и потянулся к книге, которую Полициано перед этим читал и не докончил.
Лоренцо стал серьезным.
— Тебе надо пойти, Джулиано! — строго сказал он.
Он стоит выпрямившись, уже готовый к отходу. В одежде из черного бархата, простроченного белым атласом, и тяжелые аметистовые застежки у горла — единственные на нем драгоценности. У пояса — кинжал в чеканных золотых ножнах. Пронизывающий взгляд его смягчился, руки — стали мирными, успокоились. Он глядит ясным взглядом на брата, который пока в возрасте рассеяния и юного высокомерия и чье выразительное лицо полным-полно страсти, молодости и любви. Видно, что сердце все время трепещет новым и новым познанием, лицо непрерывно и неустанно говорит об этих трепетах, каждый мускул, каждое движение век, каждый маленький изгиб губ — все изображает горящую глубоко внутри пылкую жажду жизни. Джулиано не умеет владеть собой. Джулиано никогда не будет политиком. Но он молодой и красивый, и все будет у него молодое, и красивое, и жаждущее жизни.
— Надо, Джулиано! — тихо повторяет Лоренцо. — Почему ты не хочешь к мессе?
— Потому… — Джулиано говорит теперь твердо, коротко, голосом игрока, которому выпало в конце концов счастливое число. — Потому что Пацци утром, еще на рассвете, уже были у ранней мессы.
Тут Лоренцо, пораженный, снял руки с братниных плеч, и сердце его затопила, заполонила тоска. Дело, оказывается, серьезное.
— Кто служил? — с усилием спросил он.
— Сальвиати.
— И… они молились?
— Очень усердно, — ответил Джулиано с горькой улыбкой. — Даже слишком. Как люди, неравнодушные к тому, что принесут им ближайшие часы, и ожидающие не только празднества. В церкви никого не было, кроме них: Франческо Пацци, Якопо Пацци, Бандини Барончелли. Архиепископ Сальвиати благословил каждого особо, и только после этого храм был открыт для всех.
— Видно, нынче же что-то готовят.
— Что-то? — Джулианов голос звучит все насмешливей.
Тоска, да, тоска. Не буря гнева, не ненависть и отвращение, не быстрое обдумывание ответных мер и способа отразить удар. А тоска. Странное, удивительное, тягостное ощущение тоски. Отчего? Может быть, это то, что Платон называет несходством сущего. Сорвать бы сейчас с себя черную одежду и надеть панцирь, подать команду вооруженным воинам и на расставленную западню ответить ударом. Если б я сейчас дал приказ, сомкнулись бы челюсти ворот и никто бы не скрылся. Нет, я не сделаю этого. Отчего? Тоска. Что я создал? Никогда еще Флоренция, итальянские Афины, не цвела, как теперь. Я — не тиран народу, который любит меня, поет мои песни, богатеет под моей властью. Я собрал здесь такие сокровища искусства, что в Европе нет короля, который бы мне не завидовал. Я сочиняю для народа карнавальные песенки, я люблю свой народ и этот город. И охраняю Италию. Хочу для нее мира. Хочу, чтобы папа был властелином духовным и руководил нами в святом благочестии. А он хочет быть также властелином светским и управлять нами в интересах своей семьи. Если я хоть на мгновенье перестану сдерживать захватнические стремления и аппетиты всех этих его племянников, сейчас же всюду вспыхнут войны, и в стране, ослабленной непрестанным взаимным истреблением, охваченной голодом, каждый будет делать, что хочет. И Альпы расступятся, чтоб пропустить французские войска, и Магометовы мусульманские орды заполонят страну. Тоска от тщетности всего. Нет, не смотрят вдаль все эти Риарио, делла Ровере, родственники, племянники, дяди, старик в тиаре, энергичный и злобный, беспрестанно ссорящийся со всеми итальянскими государствами и рассылающий свои интердикты. Тоска. Почему? Нужно действовать. Быстро. Немедленно. Что это я вдруг так ослаб? Слишком люблю своих римских элегиков, слишком много занимаюсь Платоном, — нет, это пустая мечта… Действовать. Действовать круто, беспощадно.
…illius tristissima noctis imago
qua mihi supremum tempus in urbe fuit…
"…той печальнейший образ ночи, когда уж недолго мне в городе быть оставалось…" Довольно! Сейчас — вспоминать Овидия! Сейчас, когда я одним словом могу закрыть ворота и направить острия копий в грудь врага, сейчас вспоминать Овидиевы томления! Да, так называл это философ: несходство сущего, откуда когда-нибудь брызнет струей для того, кто не проник до его ядра, вся слабость жизни. А может быть, и то, что в памяти моей вдруг всплыли именно эти Овидиевы стихи, неспроста: это знаменье! Поэт, сосланный на варварский Понт, не умирал от большей тоски, чем умирал бы я, если бы мне пришлось расстаться с тобой, Флоренция, если бы я был удален от тебя, дорогой мой город, город пламенный, город навеки любимый, tristissima noctis imago, печальнейший образ ночи, если б я знал, что даже свет звезд остановился над моим городом, нарушая свой чин, — но от неги и любви.
Джулиано стоит совсем близко.
— Ты слышишь, что я говорю? — произносит он горячо и страстно. — Тебе все ясно? Пизанский архиепископ Сальвиати приехал тайно в ночи, жаждет выслужить себе кардинальскую шапку, Рафаэль Риарио приехал нынче утром с большой свитой, в которой много переодетых папских солдат, Якопо Пацци расставил подозрительных незнакомцев вдоль мостов и на перекрестках, перед дворцом Синьории…
Лоренцо повернулся к брату, и лицо его было уже спокойно. Обычным своим голосом он промолвил:
— Из всего этого важны только две вещи, Джулиано, только две. — Он посмотрел прямо в глаза брату. — Две вещи: утренняя месса и рев львов…
Колокольный звон умолк, больше медлить нельзя. Кардинала уже облачили в богослужебное одеяние, и храм Санта-Мария-дель-Фьоре переполнен. Святой воды на всех недостало.
— А ты? — Джулиано схватил руку Лоренцо, но тот легонько ее высвободил.
— Я пойду, — ответил он. — Не верю, не верю я, чтоб они были способны на что-нибудь подобное. А если б и так, я всегда предпочитаю смотреть прямо в лицо событиям. Ты это знаешь… Да если б я не пошел, было б еще хуже!