Лейла Вертенбейкер - Львиное Око
— Как поживает наша маленькая фрейлейн Герши Зелле? — спросил он, делая вид, будто наша встреча произошла случайно. Я смотрела на него, не скрывая восторга.
— А вот как, ты на меня сердишься?
Я продолжала молчать, радостно разглядывая его.
— Ну, что же ты?.. — в его голосе прозвучала жалобная нотка. Мы, жители равнины, редко бываем неразговорчивы. Мне не хотелось, чтобы он подумал, будто я язык проглотила, но сказать ему мне было нечего.
— Если через десять секунд ты не заговоришь, я тебя стукну, — продолжал Эйзе.
Какой у него был начальственный вид! Я так любила его, что у меня заболело сердце.
Но что нам было делать? Куда мы могли пойти? Словно во сне, мы побрели. Я приноравливалась к шагу Эйзе, чтобы идти с ним в ногу. Прошли мимо магазина письменных принадлежностей, владелец которого любил украшать витрину полосками бумаги и вырезанными из журналов картинками. Все в Леувардене потешались над его стараниями.
— Старый олух снова взялся за свое, — произнес, как и положено, Эйзе.
— А по-моему, это красиво, — возразила я к собственному удивлению, возмущенная тем, что Эйзе назвал лавочника «олухом». Витрина мне действительно нравилась.
— А ты знаешь, — проговорил Эйзе. — Я хотел бы стать художником. — Спохватившись, что противоречит самому себе, он замолчал. — Хотел бы тебя нарисовать, — пробормотал он и побагровел.
— Зачем? — поинтересовалась я. — Разве я красивая?
— Ничуть, — сердито ответил Эйзе.
Диалог этот расстроил нас обоих. Разве можно так разговаривать? Мы продолжили прогулку, отстраняясь друг от друга.
— Подам рапорт, чтобы меня направили в Вест-Индию, — решительно произнес Эйзе.
Я представила себе, что я замужем за Эйзе. Он стоит под пальмами, облаченный в парадный мундир, на мне длинное вечернее платье, отороченное горностаем.
Придя в парк, мы уселись на скамью под липой и, придвинувшись друг к другу, начали беседовать. Это был разговор о пустяках. О том, что его год не было в Леувардене, об общих знакомых. Одно было необычным: я испытывала восхитительную боль в чреслах.
— Герши-и! Герши-и! — послышался срывающийся голос Яна.
Завидев меня, он не обратил никакого внимания на Эйзе. По лицу его текли слезы.
— Пошли скорее! Папа вызвал меня из школы. Маме плохо…
До самого дома мы с ним бежали. Меня душило чувство вины. Как я посмела распоряжаться собственным временем? Вздумала влюбиться и рассесться на скамейке с молодым человеком! Никогда не прощу себе этого, да и меня не простят. Мама, мамочка, не умирай! Подожди меня!
Когда я ухаживала за умирающей матерью, я иногда вспоминала Эйзе, но он как бы не существовал для меня во плоти. Для меня не существовало никого, кроме мамы, доктора и домине ван Гилзе.
Даже отец и братья не входили в комнату, где лежала больная. Я хотела, чтобы братья запомнили маму такой, какой она была при жизни, а папе говорила, что мама расстраивается, когда видит детей. А те были только рады. В комнате пахло смертью и ужасным запахом изможденного тела.
Мы никогда не говорили об обязанностях, которые мне пришлось выполнять. Единственный, кто мог меня заменить, — это сиделка из благотворительного общества, но к благотворительности наша семья никогда не прибегала. Я научилась угадывать каждое желание мамы, которую не оставляла одну ни днем, ни ночью.
В этой зловонной комнате жила любовь. Мы были поглощены друг другом — больная мама и я, ухаживающая за нею. У нас было много времени, чтобы любить друг друга. Я увидела ее мужество, а она поняла, сколько во мне выдержки. Выдержку мы ценили обе. Тот, кто проявил выдержку, имел право на любовь.
Разговаривали мы мало, да и то о вещах обыденных.
— Воды мама?
— Да, спасибо тебе.
— Температура у тебя снизилась.
— Неужели?
— Ян немножко простудился.
— Скажи ему, чтобы закрывал грудь.
— Папа принес тебе луковицу тюльпана.
— Напрасно он деньги тратит. Посади ее в саду.
— Тебе лучше, мама?
— Да, дитя мое.
Время от времени, в бессознательном состоянии, она говорила что-то бессвязное о моем будущем.
— Поезжай к бабушке, Герши. Адаму она не даст ни гроша, но о тебе она позаботится.
Самой мне хотелось бы жить с папой в Амстердаме, где, он был уверен, его ожидало богатство. Когда же у нее начинался бред, мама твердила одно:
— Уезжай, Герши. Уезжай далеко.
Далеко. Мне нравилось это слово.
Доктор приходил по утрам. Достав стетоскоп, он обследовал разрушенные легкие Антье Зелле и рассеянно щупал ее неровный пульс. Лицо его изображало всемогущество, но я-то знала, что он невежествен и беспомощен.
— Как и следовало ожидать, — заявлял он каждый день, показывая всем своим видом, что ничего, кроме смерти, ожидать не следует.
Домине ван Гилзе приходил пополудни. Это был святой человек, оказавшийся на грешной земле. Думаю, ад и рай были для него более реальными, чем наша Голландия, и он нередко рассказывал о райских реках и каналах так, словно он сам плавал по ним. Он полагал, что ад — это место, где горит вечный огонь, пожирающий грешников.
Возможно, в жилах его текла кровь инквизиторов. Он терзал мою мать; приближая к ней аскетическое лицо средневекового монаха, он призывал ее к покаянию. Дважды мама принимала его за пришедшего по ее душу дьявола, и она кричала, чтобы тот ушел.
Дав ей успокоительного, я выталкивала пастора за дверь, хотя тот противился, заявляя, что мама не должна умереть с богохульством на устах и что он останется до тех пор, пока она не сможет помолиться.
— Завтра, — обещала я. — Завтра.
И назавтра он возвращался. Однажды пастор сказал, что мне следует стать сестрой милосердия и служить Господу, но я знала, что ухаживать за больными я больше не смогу.
На прошлой неделе мне дважды показалось, что мама при последнем издыхании. Всякий раз я вскрикивала, кто-нибудь бежал за доктором, и она выкарабкивалась. Доктор вещал о науке и творимых ею чудесах, пастор говорил о Боге и творимых Им чудесах. Я же думала только о маме, о том, какая она мужественная и терпеливая.
Конец наступил неожиданно. Еще минуту назад мама была жива и владела собой, а минуту спустя началась агония.
И она умерла.
Я была бессильна что-то предпринять. Я не стала звать папу, а лишь сидела у смертного одра, на котором, смяв простыни, лежала мертвая мама. Хотя я не притронулась к ней, я ощущала, как холодеет ее тело. Глаза у нее были открыты, челюсть отвисла.
Хотелось плакать, но глаза мои были сухи. Я испытывала не чувство утраты, а удовлетворения. Я научилась любить маму всем своим сердцем, а она — меня. Разве можно сожалеть об этом?
Пастор пришел рано утром. Позднее он заявил, что его послал Бог. По его словам, он стучал и стучал, а затем толкнул дверь. Я сидела на стуле у материнской постели и крепко спала.
Когда я проснулась, то стала оплакивать смерть мамы, и мне захотелось увидеть отца. Папа, которого я обожала, был слишком слаб. Он никогда не смог бы, да и не захотел бы содержать меня. В ту минуту я поняла, что осталась одна на свете. Смерть мамы сделала меня сиротой.
VI
ГЕРШИ. 1892–1894 годы
— Вы невежественный, вероломный, тщеславный, мстительный, капризный и недостойный человек, Адам Зелле, — заявила бабушка, подчеркивая каждое слово. — Я женщина старомодная и выскажу все, что о вас думаю. Вы обманщик и лжец. Я не дам вам ни одного гульдена. И я потребую через суд опекунства над детьми моей умершей дочери. А теперь оставьте мой дом!
— Только вместе с моей девочкой, — возразил отец. — С моей Герши.
Я выползла из угла комнаты, куда забилась в начале ссоры, и попыталась взять отца за руку. Но рука его выскальзывала у меня из пальцев.
— Чепуха! Ну какой вы воспитатель для молоденькой девушки, Адам Зелле?
— Я имею право, — неуверенно проговорил бедный мой папа. — Я имею право.
Очень мучительно видеть, как унижают взрослого человека. Это ужасное и вредное зрелище.
Попрощавшись со мной, папа повернул меня в сторону, уткнулся в плечо подбородком и обнял за талию.
— А ты не такая уж и страшненькая, детка моя, Герши, — заговорил он, переходя на просторечие. — О тебе в пивных языки чешут, а тебе и шестнадцати нет. И то правда, боюсь я взять тебя к себе. Бабушка даст тебе хорошее приданое, девочка ты славная, скоро замуж выскочишь. Тогда уж никто не помешает мне стать дедом собственных внуков. Разве не так?
Я даже не заплакала. Что толку?
Бабушка меня не любила, хотя относилась ко мне лучше, чем к мальчикам, которых обожала. Когда мы с ней встречались, я покрывалась гусиной кожей. И поныне, когда я вспоминаю свою бабушку, то ногти впиваются мне в ладони. Очень неприятно жить под одной крышей с человеком, который тебя недолюбливает. Неприятно и обидно.