Евгений Салиас - Француз
Наконец однажды какой-то махонький, плюгавый на вид мужичонка появился у Страстного монастыря и стал расспрашивать, где дом их барина, Сергея Сергеевича. Фамилию барина он знал да забыл, но знал, что барин его, Сергей Сергеевич, военный и воевал с разными басурманами.
Разумеется, найти дом Глебова было немудрено. Бутырь[16] Гвоздь из будки около Тверского бульвара, к которому прохожие послали плюгавого мужичонку, тотчас же указал ему на высокий дом, лучший на площади. Мужичонка полез на подъезд. Швейцар, в красной перевязи с золотом и с большущей булавой, крикнул на него. Мужичонка принял его за самого барина и повалился в ноги, называя его Сергеем Сергеевичем. Швейцар прогнал его и велел идти во двор.
Люди, узнав, что мужик «свой», тотчас же накормили его и обласкали, а узнав, в чем дело, доложили барину; крестьянин пришел пешком из Пензы жаловаться на управляющего — любимца барина, а между тем никто из людей не побоялся тотчас же его до барина допустить.
В полчаса времени, что проговорил Сергей Сергеевич со своим крепостным рабом, он узнал многое, ахнул и страшно взбесился на самого себя.
«Вот ты якобы умница, что ты делаешь!» — говорил он самому себе.
В тот же день гонец был послан в калужскую вотчину, чтобы вызвать управляющего. Этот явился в Москву и, в свой черед, полетел на почтовых в пензенскую вотчину с приказом тайно на стороне разузнать все и доложить. Кончилось дело тем, что через месяц пензенский управляющий, который уже стал сам важным барином, был сдан Глебовым в солдаты, после чего за побег из своего батальона попал под военный суд, потом в острожники и в кандалы. После этого все крепостные генерала знали уже наверное, что в барине всегда найдешь заступника, суд и расправу на всякого «обиждателя».
За последние годы генерал Глебов меньше бывал в обществе, но зато у него самого был открытый дом и большие приемы.
Сестра его, Анна Сергеевна Глебова, была тоже своего рода из ряда выходящая женщина. Живя с таким человеком, как генерал, умной от природы женщине было бы мудрено быть такой барыней, каких было в Москве много и которые, по определению графа Растопчина, поклонялись только одному Кузнецкому мосту, то есть французским магазинам и модам.
Анна Сергеевна точно так же много читала, хотя из чтения пользы особенной не выносила. Толку от этого вышло мало, потому что она была, собственно, женщина ограниченная. Оригинальной чертой ее было то, что она отлично знала по-латыни. Фантазия выучиться этому языку явилась у нее, уже когда она была тридцатилетней девицей.
Теперь Анне Сергеевне уже надоело читать по-латыни, потому что давным-давно чуть не наизусть выучила она не только Цицерона[17], но и Тацита[18]. Но зато она была страшно горда этим. Ей доставляло огромное удовольствие говорить при посторонних с каким-нибудь немцем-доктором, которых было в Москве немало, и при этом, пока доктор цедил по-латыни, знакомой ему лишь из-за одних рецептов, Анна Сергеевна тараторила как по-русски. Даже Сергея Сергеевича, не смешливого, иногда смех разбирал.
— Ты, матушка, — восклицал он всегда, — самого бы Юлия Цезаря[19] или кого там ни на есть — Ганнибала[20], что ли! — до обморока бы заговорила! Поди, к они не так по-своему сыпали, как ты сыплешь по-ихнему.
Но полное знание латинского языка не было единственной характерной чертой старой девицы. Если приобретение латыни было совершенно бесполезно для нее самой и для окружающих, то было еще иное у Анны Сергеевны, что было крайне полезно и для семьи, и для всех знакомых и друзей. У Анны Сергеевны был особый дар, везде и всюду ценимый: она была замечательная повариха, и повариха ученая. У нее была маленькая библиотека из книг по кухонному искусству. Наконец, сама она перевела на русский язык со своими собственными замечаниями и дополнениями знаменитую книгу «Вкус и пища», которая хотя и была написана немцем, но по-латыни. Изданию этому было лет двести.
Вследствие подобной специальности обеды и ужины Глебовых были знаменитыми, и, конечно, когда государь Александр Павлович наезжал в Москву, то появлялся на вечерах заслуженного героя суворовских походов и оставался ужинать, зная и заявляя, что первый стол в России — стол уважаемой Анны Сергеевны.
Это была сущая правда. И если Сергей Сергеевич был знаменит в Москве и известен в Петербурге как суворовский сподвижник, то Анна Сергеевна была знаменита в Москве и известна в Петербурге своими обедами и ужинами.
И генерала, и сестру его в Москве чрезвычайно любили за их радушие, но на их приемах много помогали старикам вдова-княгиня, женщина крайне ограниченная, но в которой было много «светскости и людскости», и ее деверь — князь, добродушный, веселый человек, никогда нигде не служивший, оставшийся тем, что именовалось «недорослем из дворян». Но зато он был человек великолепно танцевавший, протанцевавший всю свою жизнь и продолжавший до сих пор плясать, несмотря на свои пятьдесят лет. Впрочем, князю на вид казалось не более тридцати с чем-нибудь.
За последние два года в доме генерала, где прежде бывали только обеды и ужины на сто и более человек, начались большие балы, так как внучка генерала, княжна Надя, уже подросла, стала хорошенькой девушкой-невестой и пришла пора искать ей подходящего жениха. Но дело это было крайне мудреное.
Генерал давно решил, противно русским законам, разделить все свое большое состояние на две равные части и одну отдать внучке в приданое тотчас же при выходе ее замуж, а другую часть отдать внуку Сереже, когда он женится. Себе самому генерал оставлял до конца своих дней только калужскую вотчину.
Так как Москва хорошо знала, что княжна Черемзинская богатейшая невеста, приданница, каких мало, то, разумеется, целый рой молодежи увивался за ней. Но никто из них не знал, что закаленный в боях суворовский ветеран давным-давно решил в глубине души, что никогда не выдаст замуж свою внучку, которую любил, за какого-нибудь полотера вроде князя Черемзинского. А выдаст он ее исключительно только за такого человека, который нюхал порох, защищал отечество своей грудью и видал виды на своем поприще. Те самые виды, которые видел он — Сергей Глебов, — подвизаясь около гениального полководца, всесветного победителя.
Только теперь, когда в Россию ворвалось сонмище вражеское, двадесять язык, собранных со всего мира новым Аттилой[21] или новоявленным антихристом — Бонапартом, — только теперь, после благополучного окончания войны, немудрено будет найти для хорошенькой Нади воина-героя не хуже тех, какими были товарищи Сергея Сергеевича Глебова.
Анна Сергеевна, конечно, мечтала тоже о блестящем замужестве племянницы, но она желала, чтобы это был петербургский гвардеец или придворное звание имеющий. Княгиня ни в чем никогда своего мнения не имела и соглашалась поочередно и с отцом, и с тэткой, и с братом, и с самой Надей.
Надя мечтала о блондине, но который должен хорошо танцевать и пахнуть духами.
Князь Борис Иванович Черемзинский влиял на племянницу, уверяя ее постоянно, что надо выходить замуж за камергера и что между ними есть и такие, которые блондины и пахнут резедой или духами «Marie-Louise».
Эти духи очень любила возлюбленная князя, белобрысая, толстая и вечно сонная, хотя иногда страшно злая немка, по имени Амалия.
VIII
В начале Тверского бульвара стояла будка, где уже лет семь был бутарем старик солдат Самойло Гвоздь.
Кажется, вся Москва знала и даже любила будочника Гвоздя.
Должность эту — стоять с алебардой[22] четыре времени года, ничего не делая, — Самойло Гвоздь получил по милости генерала Глебова. Гвоздь прошел за Суворовым там же, где прошел и Глебов. Генерал вспомнил рядового.
В числе любивших Гвоздя был и Живов, который, зная, что у бутаря пропасть ребятишек — внучат, помогал ему всячески.
Собравшись к генералу в гости, Живов зашел к бутарю. Увидя его расхаживающего с алебардой, Живов окликнул:
— Эй, блюститель! Как живешь-можешь?
— Слава Богу, ваше степенство! — отозвался Гвоздь.
— Ну а мелкота?
— Слава Богу! По милости Божией и по вашей доброте, Иван Семеныч, и детишкам хорошо.
— Сказывают, Самойло, много наших солдатиков побил Бонапарт и скоро стариков начнут опять брать. Смотри!
— Что же смотреть? Позовут — пойду! — отозвался Гвоздь, смеясь.
— Ну, прости! Я к генералу, — сказал Живов.
Старик перешел площадь и, войдя на подъезд, ласково поздоровался с швейцаром и велел о себе доложить.
Глебов принял Живова тотчас же с радостью, и даже лицо его отчасти посветлело. Он любил беседовать с миллионером, понимал его по-своему и называл тоже по-своему — россиянин.
Этим определением Глебов хотел выразить свою мысль и свое убеждение, что только в России водятся такие люди, как Живов.