Алексей Шеметов - Вальдшнепы над тюрьмой (Повесть о Николае Федосееве)
— Все? — спросил кто-то.
— Да, все.
Занавесили окна, чтобы ставни не просвечивали. Зажгли лампу, поставили её в угол на высокий ящик. Пешков шагнул к стене и опустился на корточки около Николая. К ящику, на котором горела лампа, подошёл бородатый человек. Он вынул из внутреннего кармана сложенную вдвое книжечку.
— «Наши разногласия», — сказал он. — Брошюра Бельтова, то есть Георгия Плеханова.
— Знаем! — крикнул кто-то из тёмного угла.
Бородач начал читать. Читал он отчётливо, громко, и сначала слушали его внимательно, но вскоре поднялся шум, беспорядочный говор.
Николай сразу понял, что Плеханову с этой марксистской статьёй тут не пройти. Стена. Народец старой закалки. Надо Пешкова отсюда вырвать, втянуть в свой кружок. И Ягодкина. Этого тоже можно ещё вразумить. Молод, только формируется.
Гвалт нарастал. Плеханов, бывший народоволец, развенчивающий несбыточные надежды на мужицкую общину, вызвал здесь возмущение.
— Это предательство! — кричал кто-то. — Ренегатство!
— Плевок в кровь, пролитую героями.
— После казни Генералова, Ульянова…
— Измена страдающему народу!
— Господа! — крикнул Николай. — Для чего из собрались? Шуметь? Будем читать или нет?
Гул приутих. Бородач снова стал читать, но читал теперь неразборчиво, быстро, что-то пропускал и скоро закончил. И опять все загалдели:
— Отступник!
— Продался капиталистам!
— Заелся там в Женеве!
— Все они там заелись.
— Аксельрод, говорят, торгует кефиром.
— «Освобождение труда»! Только название. Западня, ловушка!
— Они хотят столкнуть русского мужика под колесо капитала. Хотят погубить святая святых.
— Плевать им там на русского мужика.
— Господа! — громко сказал Николай. — Нельзя ли ругательства заменить серьёзными возражениями?..
Шум не унимался, и видно было, что настоящего спора не получится. Николай склонился с подоконника, тронул за плечо молодого парня.
— Вы — Пешков?.. Давайте удерём отсюда.
Они открыли окно и вылезли в сад. Пробрались сквозь мокрые ветви я забору, перемахнули через него и очутились на улочке, слабо освещённой луной.
— Как свежо! — сказал Николай. — Утром пахнет. И осенью. Взбесил их Плеханов. Не по нутру. — Они обогнули духовную академию и вышли на пустынное Арское поле. — Значит, вы булочник? Работы у вас много?
— Хватает.
— А свободного времени?
— Бывают и свободные часы.
— Чем же вы их заполняете?
— Читаю.
— Что?
— Что попадает под руку.
— Плохо. Надо выбирать. Я могу вам помочь… С рабочими не общаетесь? Не с кустарями, а с фабричными или заводскими?
— Так, случайные знакомства.
— Слышал я об этой булочной вашей. Странно, что вы занимаетесь чепухой. Зачем это вам?
Пешков приостановился, глянул Николаю в глаза.
— Зачем, говорите? — Он потупил голову и нахмурился. — А зачем всё остальное? Зачем такая жизнь? Всё запутано, кругом слепая вражда. Вот кричат они сейчас там о русском народе. О святом русском мужике. Где он, такой? Его выдумали. Или я ни черта не понимаю. Пекаря — тоже народ. Но они с удовольствием поколотили бы этих вот своих защитников. Страшная неразбериха. Люди не могут понять друг друга. Одиночество. Самоубийства. Цианистый калий. Может, в нём только и есть смысл?
— Алексей, вы же крепкий парень. Откуда такая растерянность?
Пешков понуро шагал рядом, молчал, большой, нескладный, неприкаянный.
Они спускались по заглохшей улице под гору. Внизу в беспамятстве лежала предутренняя Казань. Бледно светились редко разбросанные уличные фонари. Безнадёжно и бессмысленно брехала где-то на окраине собака.
— Знаю, тяжело, — сказал Николай. — Не одному вам тяжело. Но выход не в цианистом калии. Человек должен выпутаться и выпутается. Вы тоже найдёте свою дорогу, уверен. Давайте подыщем вам настоящее дело.
— Да, наша булочная — чепуха. Вы правы. Таскаюсь с дурацкой двухпудовой корзиной, торгую, ношу записочки, передаю какие-то тайны. Игра. Ни к чему всё это, сам начинаю понимать.
— Вот и хорошо, что поняли. Найдём подходящее дело. Дайте руку.
На Рыбнорядской они расстались, договорившись о встрече. Пешков пошёл к Бассейной. Шагал он крупно, сильно наклоняясь вперёд, сапоги отчётливо стучали по пустынной мостовой. Николай смотрел вслед и долго слышал удаляющиеся шаги. Он верил, что скоро они увидятся. Он был слишком молод, чтобы не доверять судьбе.
8
«Вы человек тонкой психической организации, вам трудно будет у нас в «Крестах»», — говорил доктор. Он не ошибся. Трудно, очень трудно. Думалось, спасёт работа. Тогда, когда голодала мысль, работа, может, и была бы спасением, но сейчас завязались переговоры (даже переписка) с друзьями, появились книги, есть чем заняться, есть о чём думать, а приходится вот клеить картонные коробки. Работа чисто механическая, и сначала казалось, что можно клеить и одновременно думать, но так не получается. Приходит какая-нибудь мысль, начинает развёртываться, и вдруг — «Роза», «бр. Шашпал».
Он делает коробки для папирос «Роза», которые выпускает фабрика братьев Шашпал. Красочные этикетки вызывают раздражение, назойливо лезут в голову неведомые братья Шашпал. Перебивает мысль и счёт, от которого никак не отделаешься. Время теперь измеряется не минутами, не часами, а крышками, донышками и готовыми коробками. Пока не выполнишь урока, нельзя заняться ничем другим. И могут ещё запереть в карцер, если откажешься от работы.
Странно, почему Сабо не засадил тогда в карцер? Кричал, грозил, а не запер. Или надзиратель запамятовал приказ? А посадили бы в карцер, не удалось бы выйти на прогулку и поднять во дворе папиросный мундштук с запиской Ягодкина. Да, это был канун новой жизни в «Крестах». Запиской Ягодкина началась тюремная переписка с казанскими друзьями. Друзья, друзья! Если бы вместе с ними работать! Главное тюремное управление старается во все замки ввести труд, но предшествующие власти на это не рассчитывали и мастерских при тюрьмах не строили. «Кресты» воздвигнуты совсем недавно, однако и здесь нет помещений для работы, и арестанты, особенно политические, корпят над своими уроками в одиночных камерах.
Итак, ещё один десяток коробок есть. Сколько осталось? Чёрт, ещё полсотни! Двести коробок в сутки. Достоевский ходил вдоль острожного забора и считал пали. Прошли сутки — долой одну палю. Там были пали, а здесь коробки. Остаётся сроку двести восемьдесят пять дней. Помножим двести восемьдесят пять на двести и получим… пятьдесят семь тысяч. Значит, ещё пятьдесят семь тысяч коробок — и свобода! Стучит сосед. Может быть, весть от Ягодкина?
Он бросил на кровать склеенную коробку, взял со стола карандаш и повернулся на табуретке к стене. Стукнул три раза — «слушаю».
— Радуйтесь, — простучал сосед, — завтра дежурит надзиратель, которого ждёте.
— Его не уволили?
— Болел.
— Как узнали?
— Этот, сегодняшний, проговорился.
— Шаги. Прекращаем. — Николай кинул на стол карандаш и принялся за работу.
Шаги затихли. Можно возобновить разговор, но лучше уж обождать. Бережёного бог бережёт. Значит, завтра заступит на дежурство тот добрый надзиратель, которого удалось уговорить вывести на прогулку в одной партии трёх казанцев. Предстоит встреча с Ягодкиным и Масловым. Здорово! Когда-нибудь удастся увидеться здесь и с Саниным, и с остальными друзьями. Политических выпускают на прогулку по одному (редко но двое) на группу уголовных, но в дальнейшем можно обработать надзирателей, и они будут устраивать вот такие тайные свидания.
Снова послышались шаги. Ближе, ближе. Уже у самой камеры. Грохот и лязг ключа.
Николай не любил сегодняшнего службистого старого дежурного и продолжал клеить, даже не поднял головы, когда тот вошёл в камеру. Надзиратель долго молчал, видимо, усмехался. Потом переступил с ноги на ногу, крякнул. Николай работал, нагнувшись.
— Придётся плясать, — сказал надзиратель, и тут Николай не выдержал, вскинул голову.
— Письмо?
Надзиратель подал тощенький конверт.
Николай торопливо вынул письмо и, не дождавшись, пока выйдет надзиратель, стал читать. Писала Катя Санина, сестра друга. Она предлагала свою дружбу и свою поддержку и просила Николая откровенно рассказать всё о себе и о её брате.
— Ишь как обрадел! Должно, деньгам? — сказал надзиратель, но Николай и тут не заметил, что тот всё ещё стоит в камере. — Должно, деньги обеш-шают? А?
— Что? — рассеянно спросил Николай.
— Должно, говорю, деньги обешшают?
— Деньги, деньги, старина! Кутнём, что ли?
— Ну-ну, вы это бросьте. Не на того попали, аспадин.
— Тогда прощайте.
Надзиратель вышел.