Артуро Перес-Реверте - День гнева
— А какими силами намереваетесь вы сдерживать мадридскую чернь? Дай бог, чтоб солдаты хотя бы не примкнули к мятежникам.
Воздев наставительно-воинственный перст, военный министр нанизывает на него колечко сигарного дыма.
— Не беспокойтесь, я за это отвечаю. Напоминаю вам, что отдан строжайший приказ держать весь гарнизон по казармам. И, как вам известно, солдатам не выдано патронов.
— Ну так вот и лестно было бы узнать, чем они будут сдерживать народ? — ехидно допытывается Лемус. — Голыми руками? Оплеухами?
Неловкая тишина следует за словами морского министра. Несмотря на выпущенные хунтой и Мюратом указы, которые предписывают, в котором часу питейные заведения должны закрываться, учреждают особые патрули, призванные следить за порядком, и возлагают на хозяев ответственность за их слуг, а на родителей — за детей, нанесших французам оскорбление словом или действием, в эти шесть недель, минувших со дня вступления Мюрата в Мадрид, количество происшествий возрастает неуклонно: уже назавтра, 24 марта, в Главный военный госпиталь доставили трех французских солдат, сильно пострадавших в столкновении с местными жителями, возмущенных их наглым и дерзким поведением, и с той поры утерян счет грабежам, вымогательствам, насилиям, осквернениям церквей, не говоря уж о нашумевшем убийстве торговца Мануэля Видаля, которое совершили на улице Кандиль генерал князь Сальм-Изембургский и два его адъютанта. И войну, начатую навахами против штыков, остановить уже невозможно: очагами розни сделались сперва низкопробные таверны, последнего разбора кабаки, всяческие притоны, где и прежде винные пары и близость доступных женщин постоянно приводили к поножовщине, однако вскоре уже не только в злачных местах, но и в фешенебельных кварталах стали находить под утро трупы французов, чересчур вольно поведших себя по отношению к чьей-то дочери, сестре, племяннице или внучке и по той причине зарезанных. Резко возросло число тех, кто в приказах по части именуется дезертирами, а на самом деле утоплен в колодцах или прудах, закопан втихомолку на пустырях и свалках. Довольно перелистать регистрационную книгу одного лишь Главного военного госпиталя, чтобы всполошиться: за одно только 25 марта сюда доставлены: гвардейский мамелюк — ранен; гвардейский артиллерист — убит; рядовой вестфальского батальона — в скором времени скончался от полученных ранений. На следующий день: двое с тяжкими телесными повреждениями, трое убитых, причем один — застрелен. С 29 марта по 4 апреля отмечена гибель трех гвардейских егерей, одного солдата-ирландца, двух гренадер и одного артиллериста. За минувший месяц количество раненых и убитых французов достигло в этом госпитале сорока пяти человек, а всего по Мадриду — ста семидесяти четырех. Неуклонно возрастали и потери с испанской стороны. Создана смешанная военная комиссия, призванная предотвращать и разбирать подобные происшествия, однако уже упомянутый Сексти явно играет на руку ее французскому сопредседателю дивизионному генералу Эмманюэлю Груши, так что почти все императорские солдаты, по вине коих обычно и вспыхивают конфликты, остаются безнаказанными. Зато в деле, например, карабанчельского пресвитера дона Андреса Лопеса, застрелившего капитана Мишеля Моте, правосудие мало того что оказалось сурово, но и было свершено самими французами, разграбившими дом священника-убийцы и весьма жестоко обошедшимися с его прислугой и соседями.
Так или иначе, убедившись в полнейшем своем бессилии, Верховная хунта, которая номинально все еще остается в Испании высшим органом государственной власти, утром в понедельник, 2 мая, приняла — вопреки мнению своих самых нерешительных членов — довольно отважное решение, позволившее ей сохранить в истории хоть лоскуток чести. Покоряясь воле Мюрата, она согласилась отправить в Байонну вдовствующую королеву с инфантом, воспретила войскам покидать расположение, но все же, признав, что «лишилась возможности свободно исполнять возложенные на нее обязанности» по предложению морского министра назначила себе преемницу. Новой хунте, состоящей исключительно из военных, переданы все полномочия прежней и рекомендовано избрать себе местопребывание вне Мадрида, в одном из тех испанских городов, куда пока еще не вступила французская армия. Городом этим суждено стать Сарагосе.
* * *Когда приходской священник из Фуэнкарраля дон Игнасьо Перес Эрнандес, 27 лет, спускается по улице Монтера к Пуэрта-дель-Соль, мимо вихрем проносится всадник в мундире императорской гвардии. Он, видимо, очень спешит и гонит коня галопом, мало заботясь о том, что едва не сбивает с ног торговцев, только что поставивших свои лотки и палатки. Дон Игнасьо слышит летящие вслед французу негодующие крики и брань, но сам рта не открывает и, раз уж не ударил с небес огонь, тут же, на месте испепелив кавалериста заодно с конем и срочным донесением в сумке через плечо, сам прожигает его черными, живыми глазами. Руки сжаты в кулаки, сунуты в просторные карманы сутаны. В правом шуршит свежеотпечатанная брошюра «Письмо отставного офицера к старинному другу», которую нынче утром дал клирику приютивший его на ночь настоятель церкви Сан-Ильдефонсо. В левом, поскольку дон Игнасьо левша, он поглаживает костяную рукоять навахи: хоть это и противно его сану, падре держит ее при себе со вчерашнего дня, когда вместе с несколькими прихожанами явился в Мадрид, чтобы выступить против французов и за короля Фердинанда. В точности такой же навахой всякий испанец из простонародья режет хлеб, крошит табак, помогает себе при еде. По крайней мере, этот извинительный довод приводит дон Игнасьо своей совести в те довольно частые минуты, когда случается вести с нею мучительные беседы. Впрочем, справедливости ради надо признать, что прежде он ходил и обходился без ножа.
Дон Игнасьо отнюдь не склонен к фанатизму: до вчерашнего дня, подобно большинству испанских священников, он, следуя советам настоятеля, полученным в свою очередь от епископа, благоразумно помалкивал насчет мутных дел с августейшей фамилией и пребывания французов в стране. Даже когда пал Годой, даже во время событий в Эскориале клирик держал язык за зубами. Однако месяц унижений от французских солдат, размещенных в Фуэнкаррале, — и чаша христианского смирения переполнилась. Последней каплей послужила история с беднягой пастухом, который не желал отдавать своих коз французам и за это был зверски избит перед самой церковью, а дон Игнасьо, вздумавший заступиться за него, едва не напоролся на выставленный штык. Довершая издевательство, французы с гоготом помочились на ступени Божьего храма. И потому, когда вчера разнеслась весть о том, что в Мадриде затевается большое веселье, священник долго не раздумывал. После заутрени, слова не сказав настоятелю, отправился в столицу во главе десятка прихожан — из числа тех, кто покрепче и не дурак подраться. И до хрипоты наоравшись на вчерашнем смотру «Да здравствует наш король дон Фернандо Седьмой!» и «Долой французов!», нарукоплескавшись инфанту дону Антонио, они, перед тем как разойтись и заночевать кому где придется, договорились наутро встретиться здесь в условленный час, чтобы узнать, нет ли вестей из Байонны.
Содержимое второго кармана не хуже навахи мрачит душу дона Игнасьо, который снова и снова повторяет уже вытверженную наизусть фразу — одну из самых что ни на есть гнусных: «Смена прежней, растленной династии Бурбонов на исполненную воли и сил новую династию Бонапартов послужит на благо нашей нации». Ярость дона Игнасьо возросла бы еще больше, знай он — как узнает немного времени спустя, — что слова эти, вопреки заглавию брошюрки, принадлежат отнюдь не отставному офицеру, но некоему аббату Хосе Марчене, личности двоесмысленной и весьма известной в просвещенных кругах испанского общества: этот расстрига, вероотступник и предатель отчизны состоит на жалованье у Франции. Былой якобинец, водивший знакомство с Маратом, Робеспьером и мадам де Сталь, Марчена, которого побаиваются даже сами обгаллившиеся, поставил свое умение приспосабливаться к любым обстоятельствам, свой язвительный дар слова и брызжущее желчью перо на службу империи. И в эти бурные мадридские дни, когда верхи колеблются, пребывая в опасливых сомнениях и нерешительности, а низы кипят негодованием, доходящим до бешенства, печатное слою — потоки слов, запечатленных гутенберговым прессом в бесчисленных памфлетах, пасквилях, летучих листках, брошюрах и газетах и читаемых в кофейнях, тавернах, распивочных, винных погребках и на рынках перед дремуче невежественной, а часто и неграмотной публикой, — оказывается боевым и чрезвычайно действенным оружием как в руках Наполеона с Мюратом, устроивших, кстати, собственную типографию во дворце Гримальди, так и в руках Верховной хунты, сторонников Фердинанда VII да и его самого — молодого короля, особенно с тех пор, как он оказался в Байонне.