Павел Шестаков - Омут
— Софи! Я полностью разделяю ваши убеждения, но вы женщина.
Она посмотрела на него гордо.
— Женщина сильнее мужчины.
Барановский вздохнул.
— Принято думать иначе.
— Слепое заблуждение! Вы кичитесь тем, что бог создал Адама первым. Но из чего? Из глины. А женщину — из ребра Адамова. Вы только материал, из которого созданы мы. И пришло время нам сказать свое слово. Потому что мы сильнее и беспощаднее. Мы выдерживаем там, где мужчины не выдерживают.
Она потянулась во внутренний карман форменного пальто и достала конверт.
— Прочитайте!
— Что это?
— Письмо, которое оставил Мишель.
Барановский присел на мокрую скамью под ивой, низко опустившей обнаженные ветви, а Софи осталась стоять, строго и невозмутимо глядя вдоль улицы.
Федоров писал:
«Софи, счастье мое!
Сейчас я нанесу тебе удар, которого ты не заслужила. Ты гордая и сильная, и мне стыдно предавать нашу любовь. Ты осудишь меня и будешь права. Но я не могу… У меня кончились силы. Нет больше сил воевать. Я не верю в победу и не могу больше убивать. Я убиваю людей уже шесть лет. Сначала немцев, потом соотечественников. Но на той, большой войне я еще чувствовал себя человеком. По крайней мере, не забывал, что я человек. А теперь забыл. Когда колешь штыком, образ человеческий теряешь…
Пойми меня! На большой войне штыковые схватки наперечет были. Но и того достаточно, чтобы на годы запомнить, ночами не спать. Остальное на той войне было серое — сидим и постреливаем, убиваем или нет, не знаем, не видим. А нынешняя война — ад. Одни расстрелы, виселицы чего стоят! Привыкнуть может только тот, кто совершенно потерял в себе человека. В восемнадцатом я пять месяцев шел штыковым строем. Пять месяцев видеть ежедневно врага в нескольких шагах от себя стреляющим в упор, самому в припадке исступления закалывать человека, видеть разорванные животы, развороченные кишки, головы, отделенные от туловищ…»
Прочитав последние слова, Барановский повел плечами под шинелью, ощутив озноб.
«Неужели и у меня нервы?..»
«Ты тоже видела все это. И все это стало для нас обыкновенным. Я вижу в воде кровь — и пью. Слышу, что пахнет трупом, а мне все равно. Я давно не боюсь смерти. А когда безумно устанешь, а устаю я все чаще и чаще, мысли уходят из головы, нервы дрожат, как струны, и безумно хочется получить последний удар поскорее.
Но стоит ли оттягивать неизбежный удар? Зачем? И я решил: хватит. Я решил: проливать чужую кровь больше не буду. Пролью свою — и баста!
Единственное, что сдерживало меня до сих пор, — ты, твоя любовь. Но разве я человек, достойный любви? Разве я вообще человек? Разве мы сможем спокойно и счастливо жить, иметь детей, даже если кошмар и прекратится каким-нибудь чудом? Нет, Софи, я не смогу.
Мой час пробил. Прости, если сможешь. Не сможешь — тоже прости. Молись за меня, любимая!
Михаил».
Барановский вложил письмо в конверт.
— Прочитали?
— Я замечал, что в последнее время он упал духом.
— А я нет. Я не ходила в штыковые атаки, но я никогда не устану убивать тех, кто лишил меня всего. Вы думаете, я всегда была такой? Поверьте, и я была кисейной барышней, любовалась луной на берегу моря, мечтала о прекрасном, молилась добру. Но пришла ночь, и я научилась жить ночью, как кошка. Для Мишеля мир померк, но я вижу и во тьме. Вижу достаточно хорошо, чтобы прицелиться и спустить курок.
Он приподнял фуражку.
— Я преклоняюсь перед вашим мужеством, Софи. Если бы в наших рядах была десятая часть таких, как вы, мы сейчас разговаривали бы в Москве, а не здесь. Но, чтобы продолжать борьбу, нужны организованные силы. Большевистский Молох ненасытен. Мы недооценили его, и отдельные жертвы ничего не дадут.
— Чем больше жертв он будет поглощать, тем больше мстителей поднимется. Они не могут победить!
— Увы! Пока не можем мы.
— И что вы советуете?
— Научиться ждать, участвовать только в надежном, серьезном деле.
Софи усмехнулась презрительно:
— Узнаю мужские речи. Но ведь вы не купец, господин подполковник! О каком солидном, серьезном деле вы толкуете? Мы что, салом или щетиной торгуем? Не о прибылях речь, а о судьбе земли русской. Которую ваши предки, рюриковичи, собирали. А мои строили по зову великого Петра. Зачем же шли мы в эту землю, от варягов, от франков? Чтобы столетние, тысячелетние усилия пустить прахом? Чтобы первобытная дикость вернулась? Нет! Дикие древляне разорвали Игоря, но пришла Ольга и расплатилась огнем и мечом.
— Софи! Ради бога.
— Что вы можете возразить?
— Я не собираюсь возражать. Вы мои самые сокровенные мысли высказываете. Но умоляю: будьте благоразумны!
— Вот-вот! Повсюду дух капитуляции, предательства, измены принципам и собственной душе. Одни поднимают руки перед Буденным, другие бросаются под поезд или стреляют в собственный висок, третьи призывают к разуму.
— Вы несправедливы.
— Я права. И мне не нужна организация с гарантией или доходное дело. Моя организация — моя совесть, мой гнев, моя кровь. Я готова вступить в любую организацию, лишь бы она сражалась. Войти в союз с чертом, с дьяволом, с любым бандитом, если он против Советов. Я сама своя организация, Алексей Александрович. Благодарю вас, что не оставили меня в скорбный час, однако вам пора. Красные на пороге.
— Я не заслужил, Софи…
Но она была неумолима. Яростна и неумолима. А он с каждой минутой испытывал незнакомую раньше подавляющую слабость.
«Да что это?.. Неужели так разволновался?..»
Вдруг его качнуло, и Барановский непроизвольно схватился за выступ каменной стены. На лбу выступил холодный, как ему показалось, пот, и он вытер его перчаткой.
— Что с вами? — спросила Софи, сразу меняя тон.
— Вы были правы, — пошутил он через силу, — мужчины стали слабее. Это отступление, смерть Михаила, наш спор, видимо, выбили меня из колеи.
— Да что с вами?
— Голова кружится, озноб какой-то.
Она быстро протянула ладонь к его лбу.
— Да у вас жар!
— Простуда, наверно. Весна гнилая. Вот досада…
— Вам нужно немедленно в госпиталь, Алексей Александрович!
— Да нет. Перемогусь.
— Боюсь, что это не простуда.
— Вы думаете?..
— Доверьтесь моему опыту.
— Неужели?..
Он чувствовал, как слабеет его голос.
— Да, это очень похоже на тиф.
— Как не вовремя…
Так болезнь вырвала Барановского из потока событий, разрушила его намерения и планы, и он не попал не только в Америку или в Париж, но даже в Крым.
Двадцатый год Барановский провел на Кубани, скрываясь, на нелегальном положении. Для него это был год слабо вспыхивающих время от времени надежд и горьких разочарований. Ждал Врангеля, когда в Приморке высадился Улагай, но недолгая радость померкла, как ранее развеялись надежды на поляков, взявших было Киев. К третьей годовщине Советской власти красные ворвались в Крым. Белого фронта больше не было. Но оставались еще люди, объединенные в подполье, которые упорно верили в несбыточное, И в начале двадцать первого года Барановский, хотя он и верил гораздо меньше других, по заданию организации приехал в город погибшего, как он считал, Юрия Муравьева.
Софи выехала туда же немного раньше…
* * *Утром следующего после нападения на поезд дня, после ночи, когда Юрий Муравьев, которого не только Барановский, но и родные считали погибшим, вернулся домой, мать Юрия Вера Никодимовна поднялась рано, быстро оделась и направилась по улице вниз, к домику, где жила Таня Пряхина. Шла она ради Юрия. Потому что, хотя и хорошо относилась к Тане, терпеть не могла и даже опасалась старшего ее брата Максима, человека резкого, фанатичного, — в ее понимании, большевика…
Семья Пряхиных была из недавних горожан. Они переселились в город в девятьсот восьмом году, а ранее проживали в хуторе Вербовом, на севере Области войска Донского, хотя к воинскому казачьему сословию отец Тани и Максима не принадлежал. Происходил он из крепостных, которые после реформы шестьдесят первого года стали так называемыми донскими крестьянами. Не имея казачьих привилегий, они не несли и обязательных воинских тягот, связанных со службой в конных полках, а призывались в пехоту и артиллерию. Прошел с батареей японскую войну и отец Тани — Василий Пряхин.
Зато жена его, мать Татьяны, была урожденной казачкой из соседнего хутора Крутоярова. Оба хутора тянулись вдоль одной речки и даже смыкались крайними домами, но разница между ними была заметна — земли у казаков было больше, и дома, называемые куренями, стояли пореже, просторно, в отличие от тесно сбившихся крестьянских хат.
Недолюбливая друг друга, и те и другие ходили, однако, в одну церковь, а дети в одну школу при церкви, построенную на меже. Там и познакомились, а потом связали свои жизни навсегда, вопреки сословным предрассудкам, Алена и Василий.