Ольга Гурьян - Край Половецкого поля
А иной раз начнет Ягуша приметам учить:
— Ты глаза-то разуй, уши навостри, все кругом примечай. Ухозвон, куроклик, мышеписк, воронограй. Красное солнце тучей закроется-затмится — быть беде…
Такого наговорит — и спать-то жутко и двинуться боязно — из темных углов тени поползут. А Ягуша ухмыльнется, прищурится, скажет:
— Ты, Вахруша, не пугайся. Не всякому слову верь, миленький. На то она сказка — страшно, да складно. Уши развесишь, в рот муха залетит…
Так они живут, неделю живут, две живут. Глянь, и месяц прошел. У Ядрейки нога зажила, как прежде цела стала: хочешь — пляши, хочешь — кувыркайся. Пора уходить.
Уж весна настала, солнышко землю пригрело. Уж Вахрушкин отец, наверно, домой возвратился, лошадь купили, в поле пашет, бороздки пометывает, золотое зерно пригоршней раскидывает. Пора и Вахрушке в путь собираться.
Простились они с Ягушей, пирогов-подорожников она им напекла. Ушли.
Идут они, идут, дорогой незнакомой. Вахрушка спрашивает:
— А скоро мы к мамке вернемся?
— Всему свое время, — говорит Еван. Опять они идут, идут. Вахрушка спрашивает:
— Мне домой пора. До весны обещались. Отпустите меня!
Еван вздохнул, да так-то глубоко и жалостно. От того громкого вздоха по траве трепет пробежал.
Вздохнул Еван, наземь сел, руки на колени уронил, заговорил:
— Ох, сердце мое глупое да участливое. Теленку бы такое сердце под стать, а не мне, старому дураку. Всякий-то меня разжалобит, всякого я приголублю. Пятый десяток но земле ступаю, а к людской злобе и обману привыкнуть не могу. Пригрел я змееныша на своей груди, червя ползучего в сафьяновые сапожки обул! До весны, говоришь, обещались? Так ступай к своей мамке, не терзай меня, уходи поскорей с моих глаз долой!
Так он горестно причитал и невидимую слезу кулаком растер, а Вахрушка от таких речей совсем растерялся и только спросил:
— Да что ж я сказал такого?
А Еван говорил все печальнее:
— И как у тебя язык повернется еще спрашивать? Разве я не заботился о тебе, как добрый отец о сыне, а ты покидаешь меня в горе-несчастье. Всё наше добро потеряли мы у боярина, остались нагие и нищие. Как нам убытки пополнить? Ты уйдешь, кто в дудку дудеть будет? У меня не три руки, не могу я и в барабан бить, и в свирель свиристеть. А без дудок и веселье не то и люди нам скупей подавать станут. А Ядрейка! Нога-то у него больная, а придется ему плясать без отдыха, без передышки. Разве у него сил хватит? Только осталось нам с Ядрейкой лечь на сырую землю под ракитовым кустом и богу душу отдать!
Ядрейка плечами пожал и тихонько присвистнул, а Вахрушка, вконец оробев, чуть не плача, тонким голосом говорит:
— Я бы остался еще немножко, да мать меня ждет.
— Остался бы? Мать, говоришь, ждет? — говорит Еван задумчиво и медлительно. — Это похвально, что ты о матери беспокоишься. Это ты хороший мальчик! Но я твоему горю могу помочь.
Ядрейка шею вытянул, глаза перекосил, слушает, что дальше будет.
— Мы твоей матушке письмо пошлем, — говорит Еван.
— Письмо? — говорит Вахрушка. — Да кто ж его напишет? Да как мы его пошлем? А получит она его и прочесть не сумеет.
— Я напишу! — говорит Еван и в грудь себя ударяет. Тут Ядрейка фыркнул и пробормотал:
— Ишь грамотей нашелся.
Но Еван не обратил внимания и продолжал:
— Говоришь, не прочесть ей письмо? Простое-то письмо, понятно, не каждый сумеет прочесть. А мы напишем твоей матери волшебное письмо. Не простое, а заговоренное, к волшебной стреле прикрепленное. Взовьется стрела под небесами, пронесется письмо над лесами, отселе и дотоле, до самого твоего села. Само письмо к матушке прилетит, само ей на колени ляжет, а как возьмет она его в белы руки, само оно себя вслух человечьим голосом прочтет.
Ядрейка хотел было заговорить, да Еван так зыркнул на него, что Ядрейка прикусил язык. Сел он на пенек, одну ногу вкруг другой переплел, длинный подбородок в ладони упер, хмурится, а молчит.
— Эньди-дрэньди, — шепчет Еван.
Срезал с орешника прямой прутик, снял с него кору, один конец заострил, к другому — деребеньди! — привязал пучок птичьих перьев. На ладони эту стрелу взвесил — есть ли в ней равновесие, прямо ли полетит — и спрашивает Вахрушку:
— Что писать-то будем?
Вахрушка смотрит будто зачарованный. Рот таково широко открыл, сейчас, гляди, ворона залетит. Он у Ягуши всяких чудес наслышался, его волшебной стрелой не удивишь. Поверил он в нее, говорит:
— А напиши: я, мол, скоро вернусь, гостинцев привезу.
Еван острым ножиком царапает на стреле знаки, шепчет:
— Веди, аз, Вахрушкиной матери… — А дальше так тихо зашептал, что и не поймешь ничего.
— Ты напиши, пусть не плачет. Пусть мышеписка, куроклика остерегается. Чтобы здоровая была! — говорит Вахрушка.
Ядрейка от злости пальцы себе ломает, суставами хрустит, под нос себе бормочет:
— У, собака, старый пес!
Еван не обращает внимания на эту брань. Отломил он ореховую гибкую ветку, концы веревочкой соединил — получился лук. Наложил он на лук волшебную стрелу, натянул тетиву до самого уха, спустил ее. Улетела стрела в поднебесье.
Глава одиннадцатая ЛОДКА
Вахрушка старается, пляшет, сапожками стук-стук, подковками звон-звон. На дудочке засвиристит — всех птиц перечирикает, тюр-люр-лю. Рожи кривит — со смеху помрешь, за словом в карман не лезет, бойкий парнишка, золотой мальчишка, цены ему нет!
Старается Вахрушка — отрабатывает свой долг Евану. А уж лето настало, луга стоят зеленые, цветами расцвеченные, хлебные колосья налились, позолотились. В ожидании богатого урожая люди все добрые. Котомки за спиной у Евана, у Ядрейки опять наполнились пуще прежнего. Уже тяжелы стали, плечи натирают. А Еван говорит:
— Нет, мало еще! Погоди, Вахруша!
И все дальше и дальше уходят они на полдень, от родимого Вахрушкиного села прочь.
Лесов дремучих уже нет, один перелески. И селения чаще.
А нехорошие тс селения. Где избы пусты стоят, брошены — народ весь разбежался, а может, побили их или в плен, в рабство увели. А где вовсе всё потоптано-повыжжено. К иному селению и близко не подойдешь — ветер оттуда подует, мертвым духом несет. А где и остались люди, хмуро смотрят, на скоморохов и глядеть не хотят, своих забот полой рот — не до веселья. И поля-то все не вспаханы, заросли сорными травами. Лето погожее, а урожая не жди.
— С чего бы это? — спрашивают скоморохи. — Какая такая прошла здесь беда? Не моровая ли болезнь людей поморила?
Люди отворачиваются, глаза отводят, говорят нехотя:
— И не мор, не болезнь, а княжеские полки здесь прошли. А какого князя, нам неведомо, Рюрика ли Ростиславича, Святослава ли Всеволодовича, кто их разберет? У всех речь русская, лица светлые, щиты красные, брони и шеломы, как вода, на солнце сияют. Все-то похожи, как родные братья, а где встретятся — там бьются, а где пройдут — там пустыня.
Ядрейка говорит:
— А не повернуть ли нам обратно? В Черниговской земле тиxo. Сколько добра мы там заработали, а здесь все проедим.
— Нет, — говорит Еван. — Дальше шли, меньше осталось. Уже до Киева недалеко. Вокруг Киева городов много — там поправимся.
Ядрейка не стал спорить, Вахрушку не спрашивают. Пошли они дальше.
Пониже Остерского Городца вышли они к Десне, широкой реке, пошли берегом.
Вот идут они, солнце налит, пот со лба градом катит, с носа капает. От одного села, не завернув туда, ушли, до другого не дошли. Вдруг видят они на берегу челн, из липового дерева долбленный, и уключины на месте, и весла тут же на песок брошены.
Оглянулся Еван во все стороны — нигде людей не видать. А стоит невдалеке избушка, и оттуда голоса слыхать. Какие-то двое там ссорятся-бранятся.
Еван говорит:
— Хотел я тебя спросить, Ядреюшка, как нога твоя, не ноет ли?
— Вот вспомнил! — отвечает Ядрейка. — С чего ей болеть, давно зажила.
— Чего ж ты обижаешься? Я тебя по-доброму спрашиваю, — говорит Еван. — О тебе беспокоюсь. И Вахрушенька не устал ли? Идти-то жарко, а на реке небось прохладно. Идти-то устанешь, а ладья сама тебя несет.
— Это какая такая ладья? — говорит Ядрейка. — Не эта ли?
— А хоть бы и эта, — говорит Еван.
— Хозяин-то выскочит, намнет тебе шею за такие дела, — говорит Ядрейка.
— А не выскочит! Слышишь, уж там драться начали, горшки бьют. Не до нас им. Пожалей ты, Ядрейка, меня, старика, как я тебя жалею. Сядем в лодку!
— И то, не сесть ли?
— Сядем, сядем. И Вахрушенька сядет. Вниз-то по течению через день в Киеве будем. Подсоби-ка лодку на воду спустить. Ай, хорошая, легкая, а вместительная какая! Кидай-ка котомки на дно. Осторожней лезь, Вахрушка, не перевернуться бы. Ну, с Богом!
Уж они оттолкнулись от берега, когда из избушки выскочил мужик, весь растерзанный, растрепанный. Увидел уплывающую лодку, завопил, руками замахал, да поздно! Другой раз умней будет, не оставит весла на берегу, с собой в избу возьмет.