Борис Тумасов - Усобники
А навстречу Андрею уже торопился младший брат Даниил, в рубахе, несмотря на холод, без шапки, — раскраснелся, бежит, руки разбросав:
— Андрей, брат, не чуял, не гадал!
Обнялись, расцеловались и, только отстранившись, поглядели друг на друга.
— Эвон, как ты, Даниил, раздобрел с тех пор, как не видел тебя. Гляди-ка, никак седину в бороде твоей вижу?
— Есть такое, брат. Оно и тебя жизнь не милует, чело твое рытвины избороздили.
— Немудрено, на пятый десяток поворотило.
— Вот уже третье лето, как ты привел в хоромы княгиню Анастасию. Здорова ли она?
— Молитвами Господа милостивого… А время наше, Даниил, как листья по осени, сыплется.
— Да что же я тебя на холоде морю, — засуетился московский князь, — проходи в палаты, гость дорогой, желанный.
По высоким ступеням поднялись в сени.
— По-доброму здесь бы тебя, брат, надлежало встретить жене моей, да она с сыновьями на богомолье отправилась.
— Святое дело. А она здорова ли?
— Слава богу. Может, с дороги баню велеть истопить?
— Да уж лучше к ночи, оно и спаться будет крепче…
Дальнейший разговор продолжали в трапезной, за столом. День был постный, ели рыбу отварную, капусту квашеную, сдобренную луком, да репу осеннюю. Запивали квасом ядреным.
— Так с чего ты, Даниил, раздобрел? — спросил Андрей.
Московский князь улыбнулся в бороду, и были братья сейчас удивительно похожи: оба коренастые, голубоглазые, волосы взлохмаченные, белокурые.
— А ты, брат, лишь свои годы считаешь? Мне ведь тоже три десятка лет сравнялось.
— Да-а, — только и протянул Андрей.
Они долго сидели в трапезной, все сокрушались о прожитых годах. Потом отправились в домовую церковь, где служил седой священник. В полумраке лампад на братьев смотрели скорбные лики святых. Молились истово, отбивали поклоны. Затем снова отправились в трапезную. Здесь их уже ждала уха из сомятины, каша гречневая, пироги с грибами и клюквой.
Печально смотрел Даниил на брата. С виду будто крепок, а по всему заметно, жизнь изнутри точит. А тот, видимо, догадался, о чем Даниил думает, спросил:
— Так в чем же твои заботы?
— Аль сам не ведаешь, не в радость мне жизнь. Княжество мое нищенское, ко всему Ордой ограбленное. Ноне едва концы с концами свожу. А семья моя растет. Не раз мыслил, что сыновьям моим оставлю.
Налили по чаше хмельного меда. Даниил поднялся;
— Давай, брат, помянем отца нашего, Александра Ярославича.
Выпили стоя, заели коркой ржаного хлеба. Андрей сказал:
— В смерти князя Невского воля Божья…
— Мы все, брат, в его воле.
— Воистину.
Отрезав от куска сомятины краешек, Андрей сосредоточенно жевал. Наконец промолвил:
— Доколе, Даниил, Дмитрию на нас свысока глядеть, в скудости нас морить? Аль мы безропотны? Вот тебе, Даниил, дал ли каких земель? Как получил ты Москву, удел малый, так и поныне нищенствуешь.
— С каких уделов ему Москве прирезать? Вон я сельцо близ Коломны приглядел, так он мне и думать запретил.
— Из Переяславского удела пусть не поскупится дать.
— Аль ты, брат, забыл, Дмитрий отцом на великое княжение посажен и Переяславль-Залесский ему в удел даден?
— Дмитрий на том держится. Он ноне в Копорье. Новгороду угождает. Ан забывает, татары всему учет ведут. Татарин коли не добром заберет, так силой отнимет.
— Надобно нам великому князю поклониться.
— Попусту, Даниил: глухой не услышит, слепой не узрит. Я Дмитрию более не поклонюсь. Он еще не раз пожалеет, что обиды мне чинил.
Даниил покачал головой:
— Как мыслишь, брат?
— Коли он нас за князей не признает, а тем паче за братьев не чтит, в Орду подамся: пусть нас хан рассудит.
И зло блеснули его глаза. Даниил отпрянул. Сказал удивленно:
— Ох, брат, недоброе замыслил, кровь прольется, и разор будет.
— Аль в бесчестье жить?
Ничего не ответил Даниил, сидел молча, о чем-то своем думал.
Андрей продолжал:
— Чую, не только я, но и иные удельные князья не желают обиды терпеть. На них моя опора. Да и ты, Даниил, знаю, не супротивник мне.
Московский князь кивнул:
— Почто мне сторону Дмитрия держать? Аль это рука друга Москвы?
— Я, Даниил, обещаю, коли сяду на великое княжение, не перечить Москве в ее начинаниях…
На третий день московский князь провожал Городецкого. Утро выдалось с легким морозцем. У крыльца уселись в седла, тронулись шагом. Миновали церковь, вплотную прильнувшую к княжеским палатам, объехали хоромы бояр. Все в Кремле: и церковь, и монастырь, и хоромы боярские, и терема — рублено из дерева.
Глядя на местами потемневшее дерево, Андрей заметил:
— Не грех, Даниил, кое-где бревна заменить. Ударит ордынец тараном — не выстоят.
— Чтоб заменить, откуда гривны взять: ордынцы всю казну московскую выгребли.
Воротная стража открыла створки, выпустила князей и дружинников. Сразу же, от стен Кремля, потянулись избы ремесленного люда, вросшие в землю, крытые соломой, редко тесом.
Стучали в кузницах, тянуло гарью и окалиной. Вплотную к Кремлю начинался лес: вековые дубы, березы, еще не одевшиеся в листву, вечнозеленые сосны, игольчатые ели.
Кони шли бок о бок, потряхивали гривами, позванивали удилами. В пробудившейся Москве вставали дымы. У колодца бабы завели о чем-то спор. Увидели князей, поклонились. Мужик от копенки нес навильник сена, другой закладывал в сани вислобрюхую лошаденку.
Выбрались князья из Москвы, остановились на дороге, что вела на Городец, сошли с коней, обнялись.
— Прощай, князь Андрей, не забывай.
Даниил помолчал и снова заговорил:
— Ночью думал о твоих словах. Может, смиришься, не надобно распри?
— Нет, Даниил, не стану скрывать: я стола великокняжеского ищу. Не суди меня.
Похлопав брата по плечу, Андрей уселся в седло. Дал знак дружине, тронулся.
* * *И снова зазвонил вечевой колокол. Ему ответно ударили на разных концах в била.
Колотили всполошенно, и со всех концов — с западного и восточного, от Святой Софии и через волховский мост — сходился люд на вечевую площадь.
Шли возбужденные, переговаривались, переругивались. Спрашивали недовольно:
— Почто сзывают?
Им насмешливо в ответ:
— Татарин коня вздыбил!
— Сам татарин. Ливонец аль рыцарь меч обнажил!
— Пустобрехи! Мели, Емеля, твоя неделя!
— Эвон, ратник плетется, Ванька-толстогуб, не ведаешь, почто колокол трезвонит?
Ратник в тегиляе — кафтане со стоячим воротником и короткими рукавами — подошел, высморкался, ответил:
— Филька, сукин сын, из дружины князя сбег, Олексе нажаловался: великий-де князь недоимки, что на Копорье и Ладоге собрал, частью в Переяславль-Залесский отправил.
Плотник, весь в стружке, укоризненно заметил:
— Казну новгородскую пограбил. Вишь, чего удумал!
Шедший рядом с ним старик прогудел:
— Таковое за князьями не водилось. Послушаем, что вече сказывать будет.
А вече уже вовсю буйствовало, бурлило, словно океан в непогоду рокотал, бился грозно. И сквозь рев слышалось:
— Князь Переяславский Новгороду недруг! Своя рубаха к телу ближе!
— Аль по-иному будет? Переяславль-Залесский — его вотчина!
На помосте посадник и тысяцкий головами вертят, озираются, понимают, что теперь людей не унять, пока сами не утихомирятся. А гнев толпы через край перехлестывает:
— Кто разрешил Дмитрию скотницу открыть?
Мгновенно тишину нарушил грохот смеха:
— Хы-ха! Дак мы и дозволили на вече в прошлый раз! Не мы ль кричали «Дозволяем!»?
И снова зашумело вече, гудело многоголосо. Кто-то выкрикнул?
— Такой князь нам не надобен!
Его тут же поддержали. И забурлило вече:
— Прочь его из Новгорода!
Посадник с тысяцким по толпе глазищами зыркают: ну как толпа на них зло сорвет! Вдруг расступился люд, через площадь шагал архиепископ — в рясе, даже шубу поверх не накинул. Едва на помост взошел, на Параскеву Пятницу поклон отвесил, спросил гневно:
— Сказывайте, какие обиды нанес князь Великому Новгороду?
И тотчас из толпы, которая близ помоста теснилась, раздалось:
— Он нам не князь, он казну нашу ограбил!
— Не признаем князем!
Тысяцкий и рта не раскрыл, как новгородцы всеми концами заорали:
— Не желаем! Не впустим в город!
Трясет посадник Семен головой, одной рукой бороду крутит, другой жезл посадничий воздел. А тысяцкий руки разбросал в растерянности.
Сколько бы еще волноваться вечу, не выступи впереди помоста архиепископ. Пристукнул посохом, по толпе взглядом повел. И под его очами начали стихать крикуны.
Негромко, но внятно, так, чтобы все разобрали, о чем говорит архиепископ, тот произнес:
— Вы, люди Новгорода, прежде свою волю высказывали. Что ныне велите?
— Не впускать в город! Встретить с оружием!