Режин Дефорж - Голубой велосипед
— И я тоже люблю учиться.
— …Конечно, — продолжал он устало. — Но тебе очень скоро со мной наскучит: ты любишь танцевать, любишь флирт, шум, свет, все, что я не переношу…
— Разве ты не флиртовал со мной?
— Нет, не думаю. Моя ошибка в том, что я слишком часто с тобой встречался, слишком часто оставался с тобой наедине…
— …и заставил меня поверить в то, что влюблен.
— Этого я не хотел. Мне доставляло столько удовольствия видеть, как ты живешь… такая свободная, такая гордая… такая прекрасная… я был спокоен, совершенно не думая о том, что ты способна заинтересоваться таким скучным человеком, как я.
— Никогда мне не было с тобой скучно…
— …я был признателен, что ты меня выслушиваешь. В тебе все славило самое естественное, что только есть в жизни.
— Но ты же меня полюбил, ты сам сказал.
— Я был не прав… Любить тебя — это любить невозможное счастье…
— Нет ничего невозможного. Нужно лишь немного дерзания.
Задумчиво, невидящим взглядом, Лоран смотрел на Леа.
— …Верно, немножко дерзания… А дерзости-то мне и не хватает.
В последние минуты Леа физически ощущала, как в ней нарастает волна гнева. Черты ее лица обострились, и она выкрикнула:
— Вы трус, Лоран д'Аржила! Вы меня любите, признаетесь мне в этом и позволяете, чтобы меня перед всеми унижали. Вы предпочитаете мне недотрогу, скверно сложенную и некрасивую, которая наградит вас кучей крикливых и уродливых ребятишек.
— Замолчи, Леа. Не говори так о Камилле.
— Так я и испугалась! Чем тебя завлекла эта курица? Разве что ты любишь ее подавленный вид, ее взгляды исподлобья, скучные мины, тусклые волосы…
— Леа, пожалуйста…
— Почему ты заставил меня поверить в твою любовь?
— Но, Леа…
В своем озлоблении она была не способна признать, что Лоран никогда не переступал границ дружбы. К тому же к гневу примешивалась досада на то, что ее отвергли. Бросившись на него, она с размаху отвесила ему пощечину.
— Ненавижу тебя…
На бледном лице молодого человека появилось красное пятно.
Сама грубость жеста успокоила Леа, но она оставалась в плену захлестнувшего ее отчаяния. Опустившись на пол и прижавшись лбом к гроту, спрятав лицо в сложенных руках за распущенными волосами, она разразилась рыданиями.
Лоран смотрел на нее с выражением глубочайшей грусти. Он приблизился к вздрагивавшей от горя девушке, чуть прикоснулся пальцами к ее мягким волосам, а затем повернулся и вышел. Дверь мягко захлопнулась.
Тихий скрип задвижки в петле прервал рыдания Леа. Теперь все было кончено, она все испортила, никогда не простит он ей этой смешной сцены, оскорблений. Негодяй!.. Дать ей так унизиться! Всю жизнь ей не забыть пережитого стыда.
Она с трудом поднялась на ноги, тело болело, как после падения, на щеках выступили пятна.
— Негодяй, негодяй, негодяй…
Ударом ноги отшвырнула она горшок с хрупкой орхидеей, который разбился о камни.
— Долго ли еще будет продолжаться эта комедия? — раздался в полумраке чей-то голос.
Сердце Леа остановилось, в горле пересохло. Она резко обернулась.
Франсуа Тавернье медленно выступил вперед. Вздрогнув, Леа скрестила на груди руки.
— Может, хотите, чтобы я вас согрел? Или принести вам коньяку?
Покровительственный и издевательский тон больно хлестнул по самолюбию девушки.
— Мне ничего не нужно. Что вы здесь делали?
— Отдыхал в ожидании встречи с месье д'Аржила. Это запрещено?
— Вы могли бы дать знать о своем присутствии.
— Дорогая моя, вы мне просто не оставили времени. Я дремал. А проснулся, услышав, как вы признаетесь в сжигающем вас пламени сыну нашего хозяина. Какой порыв! Какая страсть! Сын месье д’Аржила не заслуживает такого отношения…
— Запрещаю вам говорить о нем в таком тоне.
— Ох, извините. Мне не хотелось бы вас обидеть, но согласитесь, этот очаровательный джентльмен вел себя, как болван, отвергнув столь заманчивые… и недвусмысленные предложения…
— Вы грубиян!
— Может быть. Но если бы вы проявили хотя бы малейший интерес к моей особе, я бы…
— Не представляю, какая женщина могла бы испытывать хотя бы малейший интерес к личности вроде вас.
— Малышка, на этот счет вы заблуждаетесь. Женщины, особенно настоящие, любят, когда с ними не слишком церемонятся.
— Несомненно, женщины, у которых вы бываете, но не девушки…
— Хорошо воспитанные? Такие, как вы?
Ее запястья вдруг были крепко схвачены широкой ладонью. С удерживаемыми за спиной руками она оказалась плотно прижатой к мужчине, который был свидетелем ее унижения. От охватившей ее ненависти Леа закрыла глаза.
Насмешливый огонек в глазах Франсуа Тавернье погас, и он смотрел на нее так, словно пытался проникнуть в самые сокровенные мысли.
— Отпустите, я вас ненавижу!
— Моя дикарочка, а гнев вам к лицу.
Губы мужчины прикоснулись к губам удерживаемой им девушки. Она молча бешено забилась. Одной рукой тот сжал ее сильнее, заставив вскрикнуть, второй схватил за растрепавшиеся волосы. Пахнущие вином и табаком губы стали настойчивее. Ярость захлестывала Леа… Вдруг она обнаружила, что отвечает на поцелуй этого мерзавца… Откуда вдруг такая слабость во всем теле, такая восхитительная тяжесть внизу живота?
— Нет!
Она с воплем высвободилась.
Что же она вытворяет? Просто сошла с ума! Позволить мужчине, которого презирает, которого предпочла бы видеть мертвым, обнимать ее! И это, будучи влюбленной в другого! Если бы еще эти отвратительные поцелуи не доставляли ей удовольствия!
— Негодяй!
— Ваш лексикон не богат. Совсем недавно вы говорили то же самое другому.
— Вы невыносимы.
— Сегодня. А завтра?
— Никогда! Лучше пусть начнется война, только бы вы исчезли!
— Что касается войны, то ваше желание исполнится. Но не слишком рассчитывайте на мое исчезновение. У меня нет намерения оставить свою шкуру в этой заранее проигранной войне.
— Трус! Как только вы можете такое говорить?
— Не вижу, что трусливого в ясности мысли? К тому же такого же мнения придерживается ваш дорогой Лоран д'Аржила.
— Не оскорбляйте человека, великодушия которого не способны понять.
Даже грубое слово не задело бы Леа сильнее этого громкого хохота.
— Вы мне отвратительны!
— У меня только что сложилось иное впечатление.
Собрав остатки своего достоинства, Леа вышла, хлопнув дверью.
У подножия широкой, ведущей в покои лестницы, посреди выстланного белым мрамором вестибюля Леа металась, как человек, не знающий, куда же ему приткнуться.
Из-за стены кабинета месье д'Аржила донеслись возгласы, чьи-то восклицания. Внезапно дверь с силой распахнулась. Леа отскочила в тень портьеры, скрывавшей идущую в подвал лестницу. В центре вестибюля находились Лоран д'Аржила и Франсуа Тавернье.
— Что происходит? — спросил Тавернье.
— По радио передают обращение Форстера о насилии над Данцигом, а также «о согласии на воссоединение с рейхом».
Лоран д'Аржила был так бледен, что Франсуа Тавернье спросил с большей иронией, чем ему самому хотелось бы:
— Вы не знали?
— Знал, конечно, но мой отец, Камилла, отец Адриан, месье Дельмас и некоторые другие условились сохранить это известие в тайне, чтобы не портить последний праздник мирного времени.
— Ба, раз уж вы думаете, что так будет лучше… А Польша? Что сообщают о Польше?
— С 5.45 утра бои идут по всей линии фронта, а Варшава подверглась бомбардировке.
Вбежали Жан и Рауль Лефевры.
— Только что из Лангона вернулся Венсан Леруа — объявлена всеобщая мобилизация.
За их спиной толпились встревоженные гости, стремившиеся услышать подробности. Некоторые из женщин уже плакали.
В сопровождении отца Адриана и Пьера Дельмаса из своего рабочего кабинета вышел месье д'Аржила. Внезапно ссутулившийся, он бормотал:
— Друзья мои, друзья мои.
Через открытую дверь кабинета послышалось потрескивание радиоприемника, затем зазвучали немецкие, польские голоса, пока, наконец не стал слышен более отчетливый голос переводчика.
Кто-то прибавил громкость.
«Мужчины и женщины Данцига, пришел час, наступления которого все мы желали вот уже двадцать лет. С сегодняшнего дня Данциг вернулся в лоно великого немецкого рейха. Нас освободил наш фюрер Адольф Гитлер. Впервые знамя со свастикой развевается над общественными зданиями Данцига. Начиная с сегодняшнего дня, оно также развевается над всеми бывшими польскими зданиями и в порту».
Пока диктор комментировал согласие Гитлера на возвращение Данцига в рейх и описывал народное ликование, украшенные флагами памятники, среди немногочисленных собравшихся царило безмолвие.
Словно разговаривая с самим собой, отец Адриан прочитал: