Сергей Бородин - Тамерлан
А эти советники… Пожалели… Им что! Он один знает цену каждому клочку земли. Он один…»
Тимур отвалился на войлок, чтоб вытянуть ногу, дать ей покой. Стало легче. Может быть, оттого, что согрелся, стало легче.
Боясь потревожить утихшую боль, лежал навзничь на жёстком войлоке, незаметно, в раздумье, погружаясь в дремоту.
Одеяло сползло с плеча, голова закинулась на голый пол.
Стражи, переглянувшись, крадучись перешагнули за порог, затворив за собой дверь: откуда им знать, как отнесётся повелитель к тому, что они тут стояли, пока он спал, развалившись на полу, раскрыв рот, уронив с головы тюбетей. Таким его никому не следовало видеть, сбитого с ног болезнью, слабостью или старостью.
И некому было ни укрыть его, ни подсунуть подушку ему под голову.
Тимур проснулся, когда рассвело.
Проснулся от боли. Теперь и шея и спина от лежанья на жёстком полу болели.
За дверью шумел дождь, и от дверей несло сырым холодом.
Одним рывком, стиснув зубы, Тимур встал и на минуту замер от нестерпимой боли. Но сам нагнулся, поднял с полу тюбетей, крепко вытер лицо ладонью. Когда воины вошли на его зов, он уже стоял такой же, каким вошёл сюда, словно не было ни внезапного сна, ни боли, неотступной, расползающейся по телу, как огонь по сухому суку.
— Есаула! — приказал Тимур.
Если он сам не спал, он не понимал, что нужные ему люди могли в это время спать, отсутствовать, предаваться своим делам.
Есаул знал нрав своего повелителя. Он был готов предстать в любую минуту. И он явился в опоясанном халате, в хорошо повязанной чалме.
— С чалмой мог и не возиться, — не мулла. Пока с чалмой возился, я ждал. А?
Есаул знал: явись без чалмы, пробрал бы за небрежность, за нарушение порядка. Да и чалма была повязана с вечера, лежала под рукой наготове, надеть её было не дольше, чем шапку. Но не объяснять же это повелителю, смолчал.
— Я велел подвал осмотреть. Не было из него хода? Не похищали казну через лаз, через щель?
— Ни лаза, ни щели не оказалось, великий государь.
— А проверяли надёжные люди?
— И усердные, великий государь.
— А кто?
— Вельможи. Я их туда засадил и говорю: «Почтеннейшие, жизнь ваша принадлежит повелителю. Кто за собой знает вину, ищите выхода из подвала, другого выхода не ждите». Они, великий государь, всё обшарили, всю воду истоптали, она нигде глубже пояса не стоит, из земли натекла, не из щели. А за водой — стена. Истово искали всякую щель, усердней истцов не сыщешь.
— Ты что ж… за прежние обиды с них взыскал?
— И за обиды, за прежние унижения взыскал, и ваше повеление надёжно исполнил.
— Пойдём к ним.
Когда с тусклым фонарём спустились в подвал, узникам, отвыкшим от всякого света, язычок огня показался нестерпимо ярким.
Зажмурившись, они привыкали к свету, уже чуя, что близится решение их участи, ещё не видя, что вошёл сам повелитель.
Но он заговорил, и это ожгло их сильней яркого света.
— Все здесь?
Они молчали.
Он сказал в раздумье:
— Не думали попасть на место золота, которое отсюда брали?
Кое-кто всхлипнул, застонал, заголосил, но он снова сказал твёрдо и спокойно:
— У меня всегда так: кто на ваше польстится, тот на том и сгинет!
Кое-кто запричитал. Слово «сгинет» не предвещало помилования.
Их лица показывались из тьмы, белые, оробевшие, искательные, обросшие, обрюзгшие, и снова пропадали во тьме. Он стоял, глядя на участников Мираншаховых дел и развлечений.
— Все здесь? Может, забыли кого? Кто ещё ликовал с вами? Говорите!
Но им казалось, что собрано здесь даже больше людей, чем бывало на пирах и охотах правителя. Они все здесь нашли друг друга.
— Молчите?
Тогда недавний визирь на отёкших, больных ногах с трудом выдвинулся вперёд:
— Болеем, простужаемся тут, великий государь!
Тимуру показалось, что собственная его боль от этих слов ударила с новой силой. Но стерпел и ответил по-прежнему твёрдо:
— Я не лекарь.
— Великий государь! Мы тут в ничтожестве, во тьме, в слякоти каялись, сокрушались. Ото всего сердца, великий государь, молим: примите в свою руку рукоятки всех сабель наших, испытайте остроту их и верность вам.
— Речист!
Фонарь задрожал в руке есаула, пытавшегося скрыть тайный свой смех.
— Ты что? — покосился Тимур.
— Истинно, великий государь, речист. За красноречие и назначен был визирем. На пирах это видная доблесть.
Тимуру не понравилось многословие есаула. Но попрекать его не стал и кивнул визирю:
— Сперва испытаю острие ваших сабель на ваших шеях.
Это было его решение.
Не слушая мольб и возгласов, отвернулся и пошёл наверх, заставляя больную ногу ступать твёрже, чем прежде, когда боли не было, поднимая голову выше, чем всегда, когда не было этого сквозного прострела от шеи до сердца.
Он прошёл сразу к маленькому чулану, где сидел Мираншах.
Толкнув дверцу, не входя, сказал:
— Эй, готовься! Повидаешь своих дружков.
И, сомневаясь, понял ли его онемевший сын, пояснил:
— Днём на площади!
Как и те в подвале, Мираншах что-то завыл, или запричитал, или завизжал в ответ, но Тимур уже отошёл от двери, и её снова заперли.
Когда днём трубы проревели, скликая народ, по всем краям большой мощёной дворцовой площади запестрели жители Султании, появилась стража, раздвигая место перед дворцом, и народ теснился, гадая: что сулит, какое зрелище, какое известие, этот рёв труб.
На галерею дворца, высоко над площадью, вышли участники Великого совета и внуки Тимура, а жёны его припали к окнам, из которых им видна была та часть площади, откуда оттеснили народ.
Только младшим сыновьям Мираншаха Тимур не велел сюда приезжать из Чинарового сада.
Шах-Мелик побледнел и с удивлением глянул на сейида Береке и на Шейх-Нур-аддина, когда под рёв труб на площадь вывели Мираншаха.
Воины шли по сторонам, а двое палачей вели недавнего правителя под локти. Тонкий нижний халат распахивался, раскрывая мятые штаны царевича. Штаны спускались на босые ноги. Ноги зябли. На голове была лишь белая несвежая нижняя тафья, а коса, которую Мираншах, чтоб выглядеть истым мусульманином, запрятывал наглухо под чалму, растрепалась и вылезла из-под тафьи.
Вслед за преступником выехал есаул. Но преступника отвели и поставили у подножия галереи, и Тимур видел только макушку сына, а есаул выскакал на середину площади, повертелся там на коне и вскачь понёсся к галерее за указом.
Тимур сам кинул есаулу указ, и, задев конской мордой плечо Мираншаха, есаул отскакал к воротам, дал знак и медленно поехал впереди длинного шествия ослеплённых дневным светом Мираншаховых вельмож.
Многие из них шли в богатых халатах, как застала их дома нежданная стража, но это богатство потускнело за время, проведённое в подземелье. Пятна грязи, синева поникших лиц, сырая обувь — всё это казалось зеленоватой плесенью, осевшей поверх людей, ещё несколько дней назад нарядных, заносчивых, беспечных, своевольных.
Некоторые из них успевали заметить своего правителя, одиноко стоявшего в исподнем халате у дворцовой стены, и понимали: пощады не будет.
Камни площади, обмытые утренним ливнем, не успели просохнуть. Тусклое небо нависало над городом. Ноги оскользались на камнях, а дружки Мираншаха шли по двое, возглавляемые былым визирем и недавним начальником здешних войск.
По обе стороны шли палачи с мечами в руках, стражи. Шли неторопливо, будто давая время собраться с мыслями.
Тимур стоял, выдавшись вперёд, и никто не примечал, как подавлял он в себе несносную, неотступную боль.
Шах-Мелик, почувствовав плечом плечо сейида Береке, спросил шёпотом:
— Что ж это, святой отец?
— Пренебрёг словом совета! — шепнул сейид.
— Ох, нехорошо! — неожиданно громко добавил Шейх-Нур-аддин, тоже придвинувшийся к Шах-Мелику, но Тимур не услышал этого неосторожного возгласа.
Только Халиль-Султан вдруг рванулся к Тимуру, замер у его плеча:
— Пощадите! Дедушка!
Но и к нему Тимур не обернулся, хотя и ответил:
— Уйди отсюда.
— Я его сын, я отслужу, я искуплю!
— Уйди! — сказал Тимур с той хрипотцой, предвещавшей приближение гнева, при которой ни спорить, ни просить не смел никто.
Халиль замолчал, но не ушёл. Даже не отодвинулся, может быть готовясь на какой-то последний отчаянный, пусть даже бесполезный шаг.
Повернувшись на коне, есаул с седла поклонился в сторону Тимура и поднял над головой жёлтую трубочку указа.
Тимур ответил, показав есаулу раскрытую ладонь и разрезав ею воздух перед собой.