Борис Савинков - То, чего не было (с приложениями)
– Опять пожаловали? – усмехнулся он и на мой вопрос об освобождении сына беззаботно прибавил:
– Да не скоро! месяца через три!
– Как? – спросила я. – Вы же сами обещали освободить сына в сентябре?
– Мало ли что я обещал! Открылись новые обстоятельства… Пришлось перевести вашего сына в тюрьму, – и глаза его приняли кошачье выражение.
– Как в тюрьму? Опять? В одиночное заключение? – закричала я.
– Да-с, в одиночное заключение! – был ответ. Я едва удержалась на ногах… Но я не хотела дать ему наслаждаться моим отчаянием. Я поборола себя и сказала:
– Потрудитесь дать мне свидание с сыном!
– Но это ужасно далеко! – сказал поручик Орчинский с видимой насмешкой. – Это у Бутырской заставы – долго ехать!
Я видела, что он издевается.
– Я прошу свидания с сыном на законном основании, как мать и как приезжая. Я желаю видеть сына!
Он щелкнул шпорами.
– Завтра, в два часа!
Нечего и говорить, что в тюрьму я приехала своевременно. Меня встретил Анжело. Он почему-то был смущен, но, взволнованная предстоявшим свиданием, я не обратила на это внимания. Скоро, однако, я поняла причину этого смущения, когда он привел меня в какую-то каморку, в которой, за двумя частыми, как решето, решетками, я едва могла различить какую-то человеческую фигуру. И только хорошо присмотревшись, я с ужасом и отчаянием убедилась, что это мой сын! Да! За двумя решетками, как зверь, худой, как скелет, смертельно бледный, с глубоко впавшими глазами, тяжело дышавший, он не имел силы даже обрадоваться мне. Тихо, апатично сказал он:
– Ты опять приехала!
– Но что же это? Ты болен? Ты едва стоишь! – спросила я его.
– Они лишили меня света! – послышался прерывистый голос: – Я все мог перенести, но не это! Я – в могиле!
Я обернулась к стоявшему около меня Анжело.
– Это злодейство! – вне себя сказала я. – И вы допустили? Вы могли? – Он молчал. Я обернулась к сыну. – Мужайся! – твердо сказала я, – я вырву тебя отсюда. Прекратите свидание! – обратилась я к Анжело, чувствуя, что сейчас упаду…
Как безумная, ехала я назад. Я знала одно, что к жандармам более не вернусь; всякое обращение к ним было глубоким унижением. Теперь я поняла желание Орчинского выпроводить меня из Москвы…
И, как после оказалось, на другой же день после моего отъезда сын мой был переведен в тюрьму и лишен света. Эта пытка была придумана для того, чтобы заставить его говорить на допросах. Впоследствии сын рассказывал мне, что в его камеру не доносилось ни единого звука, не было слышно даже шагов часовых. В окне же, с наружной стороны, был вставлен щит таким образом, чтобы не было видно даже неба. В комнате был вечный полумрак, нельзя было читать, нельзя было различать ясно маленькие предметы. И он по целым часам просиживал у щита, в котором была крошечная дырочка. Через эту дырочку что-то будто блестело вдали, и он, не отрываясь, глядел в нее.
Когда я впоследствии жаловалась, то виноватых не оказалось: жандармы ссылались на тюремное управление, это – на охрану, охрана на прокурорский надзор, прокурорский надзор – на департамент полиции, департамент возвращался к жандармскому управлению.
Из тюрьмы я прямо отправилась к прокурору палаты. В самых энергичных выражениях я заявила протест против примененной к сыну пытки. Я предупредила прокурора, что не остановлюсь ни перед чем, если мне наконец не объявят, за что истязают сына, что нынче же ночью я выеду в Петербург, где буду хлопотать об освобождении сына на мои поруки. Я твердо решилась добиться истины.
– Если б сын мой был цареубийцей, – сказала я, – то и тогда не могли обращаться с ним хуже… Между тем директор департамента полиции, очевидно, не считает его столь важным государственным преступником, если счел возможным обещать мне допустить его, по освобождении, вернуться в Петербург для сдачи экзаменов. Как согласить, что в Петербурге считают возможным оказать снисхождение, а в Москве предают истязаниям?
После оказалось, что директор департамента исполнил свое обещание и навел справки, но жандармское управление послало такое донесение об открытии якобы нового заговора с участием сына, что Лопухину ничего не оставалось, как верить.
Мой отчаянный протест подействовал. Прокурор потребовал к себе товарища прокурора по политическим делам Добрынина, и они долго говорили между собой в соседней комнате. Наконец товарищ прокурора вышел ко мне:
– Вы уверены в том, что сын ваш лишен света? – спросил он.
– Я прямо от него, – заявила я. – Он близок к помешательству, и если вы ничего сегодня не предпримете, я ночью еду в Петербург.
Товарищ прокурора успокаивал меня обещанием сейчас же поехать в тюрьму и произвести расследование и предлагал подождать с поездкой хоть до завтра, когда он объяснится с жандармским генералом. Я была сильно взволнована и не знала, на что решиться. И он, и прокурор однако уговорили меня поехать домой и отдохнуть и взяли мой адрес, с обещанием известить меня завтра же о результате.
На другой день утром, едва я успела встать, как мне дали знать в отель по телефону, что прокурор палаты просит меня приехать в час дня в жандармское управление.
Как ни ненавистно было оно мне, делать было нечего; приходилось отправиться.
Меня встретил очень любивший мои полтинники Семенов.
– Сынок ваш здесь! – прошептал он мне. Не успела я опомниться от этой ошеломляющей вести, как ко мне вышел вчерашний товарищ прокурора Добрынин.
– Ну, – сказал он мне с радостным лицом. – Вам удивительно повезло. Сегодня ночью были получены важные ответы, которых давно ждали по делу вашего сына, благодаря которым является возможность освободить его!
Я не верила своим ушам! Вчера еще – пытка, сегодня – освобождение! Я понимала, конечно, что слова прокурора – неправда: никаких ответов не получено; просто они увидели, что зашли слишком далеко, что молчать я не буду, и, чтобы закрыть мне рот, освобождали сына! Я могла бы спросить, почему же ранее получения этих таинственных ответов была применена пытка, почему его держали в сырой и темной камере, почему лишили даже книг. Но мысль, что сын будет свободен, заслоняла все. Только бы отпустили его.
Ко мне позвали сына: как он был худ, бледен, слаб! Но на губах его блуждала теперь улыбка, и он протянул мне руки…
Однако предстояло еще ехать в охранное отделение для получения отпускного билета. Я боялась отойти от сына, боялась оставить его руку из опасения новой каверзы.
В охране пришлось выдержать сущую пытку. Все, что можно сделать, чтобы испытать человеческое терпение, было сделано. Нас продержали от часу до четырех, нас неизвестно для чего разъединили – его в одну комнату, меня в другую; нам объявили, что вместе ехать нам нельзя, нам запретили оставаться на ночь в Москве, и только после долгих протестов с нашей стороны нам было объявлено, что мне разрешается проводить сына и сыну заехать в Вологду проститься с братом, причем непременным условием было поставлено выехать с девятичасовым вечерним поездом.
Не стану рассказывать подробно, какую горячку пришлось нам пороть, чтобы успеть заехать в отель, уложиться, пообедать, купить необходимые вещи, послать мужу телеграмму… И только когда мы сели в вагон и поезд тронулся, мы свободно вздохнули, просыпаясь от страшного кошмара.
Только теперь могла я узнать от сына причину его бесчеловечного ареста. Дело было так просто: ему, после долгой разлуки, захотелось повидать свою невесту. Она была нелегальная и проживала за границей. Они списались, и она приехала в Москву, конечно, под чужим именем, надеясь, что в таком большом городе их не выследят. Но их переписка была перехвачена жандармами, и сыну моему нарочно дали возможность приехать в Москву, чтобы захватить его невесту. Едва они встретились в назначенном месте, как их схватили; они не успели даже обменяться несколькими фразами. Поэтому, боясь повредить своей невесте, сын упорно молчал на допросах, и жандармы ему мстили… Тяжело поплатился он за свое кратковременное свидание с любимой женщиной!
С глубокой печалью покидал сын Москву, и немудрено: в ней оставалась в тюремном заключении его невеста; они свиделись впоследствии в Иркутской пересыльной тюрьме.
Тяжело провел сын мой ночь своего освобождения. Он бредил, вскакивал, долго смотрел на меня не узнавая, осматривал глазами стены купе: его, видимо, душил тюремный кошмар! И только утром заснул он спокойнее. Я смотрела на его исхудалое лицо, покрытое зеленым налетом, на его впалые глаза… Как много выпало на его долю страданий… И за что? За то, что он был не тех убеждений, каких требовало правительство…
Три дня в Вологде прошли быстро… Эти дни остались одной из немногих светлых точек нашего существования; по крайней мере я видела обоих сыновей хоть в ссылке, но не в тюрьме! О многом мы тогда поговорили…
Младший сын мой жил в ссылке вместе с семьей, и относительно ему жилось неплохо… Но ожидаемый приговор висел над ним, как дамоклов меч! Тогда впервые сказал он мне, что, если его сошлют в Восточную Сибирь, он туда не пойдет. Я тогда не поняла. Я думала, что это сказано невзначай, как иногда говорится о том, что неприятно. Но, зная его полную жизни и энергии натуру, я сознавала, что Якутская область для него равна заживо погребению. Я уверяла его, что его не ждет такое жестокое наказание, но он качал головой: свирепость Плеве была известна… С глубокой скорбью расставались мы друг с другом… И братья больше не увиделись!.. Я проводила старшего сына по Волге до Нижнего Новгорода и долго, долго стояла на пристани, пока скрывался из виду пароход и пока мелькал в воздухе белый платок…