Евгений Анташкевич - Хроника одного полка. 1915 год
– Сколько вам лет? – спросил военный.
– Пятнадцать, – спокойно соврала Малка. Она всё поняла, она попала в санитарный поезд к военнопленным, и мужчина в белом халате врач и тоже военнопленный, поэтому на нём была не серая шинель русского, а какая-то голубоватая, и он говорил по-немецки с акцентом.
– А вы можете ей выдать какую-нибудь бумагу? – спросил врач.
– Бумагу, – задумчиво произнёс русский, – бумагу. Ладно, что-нибудь придумаем. – И обратился к Малке: – Идите за мной.
Они вернулись в кабинет к военному, тот долго на столе перебирал бумаги, потом спросил:
– Как вас зовут, повторите.
– Малка.
Военный подумал, потом взял ручку, стал писать и написанное повторял вслух:
– Малка, полное – Амалия! Фамилия?
– Барановска, – уверенно произнесла Малка.
– Так и запишем! – сказал военный, потом что-то писал ещё, потом поднялся, Малка поднялась за ним, и они вернулись к эшелону с ранеными военнопленными.
– Вот, пожалуйста, это Амалия Барановская, а это её бумага. Только не обижайте!
– А что в чемодане? – спросил доктор.
– Одежда, – ответила Малка. – Показать?
Но доктор махнул рукой, а русский ухмыльнулся.
И Малка Рихтер стала Амалией Барановской.
Её какое-то время не знали, куда пристроить – весь медицинский персонал эшелона были трое мужчин – врач и два санитара.
Поезд продвигался на восток медленно, с долгими стоянками на запасных путях, он был третьестепенным после эшелонов с пополнением и русскими ранеными. Сначала Малке, то есть Амалии отвели угол в вагоне с офицерами, и она стала ловить на себе жадные взгляды, но главный врач тоже ловил эти взгляды и сам, будучи в возрасте отца, чувствовал себя ответственным. В конце концов Амалия оказалась в вагоне с медикаментами и перевязочными материалами наполовину, а наполовину с мешками с мукой и крупой. Однако и туда часто стали заглядывать, и не всегда за едой. Амалия вела себя храбро и старалась выглядеть независимой. Когда ехали, всё шло хорошо, а стоянки были мучительными. Тогда приходилось выходить, таскать ворохи грязных бинтов, повезло, что не было простыней, мокрые, они были тяжёлые; носить воду, греть в большом чане, в конце концов, стирать и моментально образовывалась куча помощников. Доктор внимательно следил, а Амалия наглухо повязывалась платком, туго так, чтобы не выбился ни единый волос, и тогда оставались только глаза. До Пскова ехали неделю, и всё это время она чувствовала внимание к себе венгерского поручика Матиаша Бенеша, он ей так представился. У него была пустяковая рана в плечо навылет, поэтому он держал подвязанную правую руку под коротенькой смешной курточкой, ушитой витыми золотыми шнурами. Доктор уже несколько раз разговаривал с ним, но Бенеш проявлял упрямство и при каждом случае пытался завести с Амалией разговор. А она утыкалась в корыто и стирала, не поднимая головы. Мадьяр, как и русских, она тоже не знала, а он смотрел на неё то маслеными глазами от влюбленности, то злыми и подкручивал чёрные усики. Ещё на нём были красные штаны с галунами.
Малку стала пугать её красота.
Раненые военнопленные оказались из австрийской армии, и Амалия услышала много языков, на которых они между собою говорили. Говорили по-польски, на каком-то не очень понятном языке, но похожем на польский, говорили на немецком, а ещё на венгерском. Венгерский ей продемонстрировал Бенеш, он прекрасно говорил по-немецки и по-немецки утверждал, что самый красивый язык на свете – мадьярский, и даже пел, песни были тоже красивые. И Амалии стало страшно: в разноплемённом обществе, в котором она оказалась, она одна не молилась Иисусу Христу. И тогда она ещё больше возненавидела русских. И Петю.
Во время остановок вокруг неё постоянно ошивались. Они уже видели её красивое лицо, и было бесполезно закрывать его платком. Они подходили, шутили, заигрывали, Амалия отмалчивалась, тогда они отходили, курили, и такая очередь вокруг того места, где она что-то делала, была похожа на карусель. Только она заметила, что один военнопленный, тоже, как и Бенеш, легкораненый, смотрит на неё, но не подходит, а только молчит и курит. Он был не похож на остальных тем, что не пытался красоваться и заигрывать, и у него были умные глаза, и сегодня она улучила момент и подошла сама.
– Как тебя зовут? – спросила она по-немецки.
– Меня зовут Барух Кюнеман, – ответил он по-еврейски, пронзительно глядя на неё. – А тебя зовут Малка?
Амалия секунду, даже меньше думала: упорствовать ей по-немецки или сдаться по-еврейски.
– Да, – сдалась она по-еврейски.
– А знаешь, как тебя зовут все эти? – Он кивнул в сторону эшелона.
– Нет, – ответила Малка.
– Они тебя зовут Амалия Полячка!
– Ну и что? – спросила Малка.
– Ничего, – пожал плечами Барух, и Малка увидела, как его глаза потеплели.
– А куда мы едем? – спросила Малка.
– Ты беременная? – вдруг спросил Барух.
Малка опустила глаза.
– А вы откуда знаете?
– Ты это скрываешь и носишь слишком свободное платье, но походку-то куда денешь?
Малка смотрела на него.
– Моя мать, – сказал Барух, – рожала подряд одного за другим, а я был старший и всегда знал, когда она беременная.
Малка не знала, что сказать, и тогда Барух спросил:
– Ты хочешь этого ребенка?
Малка замотала головой.
– Тогда много работай, тяжело работай.
Малка отвернулась, Барух поднялся, они пошли к её вагону, и Малка спросила снова:
– А куда нас везут?
– Нас – пока не знаю, а тебе куда? – спросил он, и Малка рассказала ему свою историю. Не сразу, не всю, но до Симбирска, куда они добирались ещё целый месяц и где военнопленных определили в лагерь и вместе со всеми Баруха, – рассказала всю.
* * *Иннокентий уже никуда не хотел, но поезда упорно везли его на восток.
Как ему хорошо было в полку. И как неуютно и неудобно сейчас.
Он ехал уже три недели, пересёк Волгу, дальше поезда прогрохотали через мосты других каких-то больших и малых рек, миновали низкие горы, широкие степи, но ничего в общем-то не менялось.
Он почти не истратил денег, хотя на всё выросли цены.
И чем ближе он подъезжал к Иркутску, тем чаще и явственнее перед ним представала Марья, непременно с дитём на руках, и тем сильнее сопротивлялась его душа тому, что должно произойти впереди. Сам себе он казался рыбой, которую подцепили на крючок и тянут из глубины Байкала из воды, туда, где воздух, и он знал, что умрёт, как только пересечёт границу воды – это он в полку, и воздуха – это он дома.
Глядя в окно, он думал о сложном: «Сразу убить или…» И тут начиналось: «А как не сразу? Пожить, что ли, немного, а потом убить? А немного – это сколько, день, два? И как убить?» Ну, в этом сложности не было, ударить хорошенько, думал он и вспоминал разговор с отцом Илларионом в конюшне, они тогда говорили о рыбалке, и отец Илларион повторял это своё «для большего разнообразия» и ещё, мол, если жена всё кормит пшёнкой да пшёнкой, а хочется рыбки… А Кешка тогда ему на вопрос: «Что бы вы в этом случае сделали?» – ответил: «Дал бы в ухо!», а отец Илларион сказал, что, мол, драться плохо! А как не драться? И тут мозги у Кешки съезжали набекрень, затихали, и он снова смотрел на проплывающий за окном пейзаж «для пущего разнообразия». И ещё! Как звон от давно ударившего колокола, в голове не стихал завет батюшки: «Решайте свои дела по-божески! И не забудьте купить жене гостинцев». И на Иннокентия накатывала тоска и злоба, и он устал.
Вагоны медленно катили через Черемхово. Крестьянская семья, сидевшая напротив, зашевелилась, им надо было сходить, они приехали. Крестьянин, глядя на медали, звал Четвертакова «ваше благородие», Кешка казался ему большим военным начальником, и, когда в Красноярске они сели и устраивались на лавке напротив, крестьянин никак не мог решиться присесть, пока хозяйка не потянула его за кафтан. «Сам», так хозяйка звала своего супруга, и она ехали к брату «самого», недавно устроившемуся на угольных копях. «Сам» – мужик лет под пятьдесят, жаловался, что, мол, младший братуха захотел зашибить лёгкую деньгу, бросил землю, так мало что землю, так он ещё и свою семью с тремя ртами оставил, «покуда не обустроится». Поэтому они едут посмотреть, чем занимается «братуха», как живёт, когда обустроится и когда заберёт лишние рты. Кешка слушал вполуха, ему было непонятно, что этот мужик делит со своим младшим братом. Года три, что ли, назад Кешка был на угольных копях, через которые они сейчас проезжали, и видел труд угольщиков и тогда подумал, что не приведи господь тут оказаться – ни света, ни воздуха!