Петр Краснов - Единая-неделимая
«Да разве есть ангелы?.. Чудеса? Иконы чудотворные!
Когда он был маленьким и ходил с дедом Мануилом смотреть, как Аксайскую Божию Матерь народом несли по степи и старухи кидались под нее, лежали и лбами в пыль ударялись, — он, Димитрий Ершов, уже тогда колебался, сомневался и не верил.
А вот Валентина Петровна верит…
Даны ей и молитва, и любовь.
Почему же он не может ни молиться, ни любить? Ведь вот учили его и дед Мануил, и отец с матерью молитвам и пел он на клиросе. Всенощную и утреню и посейчас наизусть помнит, слова может повторить, а мысли нет — один набор слов. Нет у него настоящей любви. Куда ушли и молитва, и любовь? И когда ушли? Верно, тогда, когда мальчиком позавидовал Морозовской экономии, когда испытал унизительное чувство страха перед Морозовым, когда смотрел, как травили лисицу, когда громили экономию. Еще тоже Ляшенко ему многое открыл. Разве не объяснил ему Ляшенко, не доказал ясно, что Бога нет? Ежели бы Бог был, кто-нибудь да видал бы Его когда-нибудь, вот как про Авраама написано. Положим, вся Библия одно вранье. Ляшенко правильно говорил, — ежели верить в то, что написано в Библии, то надо и в языческих богов уверовать: в Юпитера, в Венеру, в Марса. Ляшенко дошлый до всего человек… Как он о преступлении, скажем, говорил: преступления нет, есть несчастье. Воровство не воровство… Непривычно выходило, а ловко. И любви Ляшенко не признавал. Жизнь проста, ах, как проста жизнь, когда послушаешь Ляшенку.
А вот она, Валентина-то Петровна, видно, живет по-другому. Ишь, как молится! Лицо светлое. Как залп орудийный грянет, так она вся просветлеет. Может, она и вправду Бога видят. Только какой там Бог! Вот раненые сказывали: наш полк нынче ночью в атаку пешком пойдет. Много народа, гляди, погибнет. Да, ежели бы Бог-то был, разве допустил бы он всю эту бойню? Или, как Морозовскую экономию в пятом году громили, — разве Бог допустил бы людей до этого или, скажем, лисиц собаками травить? Нет, нету Бога».
Господская затея одна, мужиков морочить! Ершов услыхал шаги по дороге. Стучали по колоти сапоги, шпоры позванивали, а вдали точно телега тарахтела.
Медленно ехала. Верно, раненых везли.
Ершов отбежал от оконца и пошел навстречу. Солдат … Шапка на затылке… Запыхался, видно, бегом бежал… Денщик Заслонского, солдат Елистрат Архипов.
— Ты чего, Елистрат?
— Вы, господин штаб-трубач?
— Ну, я. А ты чего?
— Барина нашего, ротмистра Заслонского убили. Везем сейчас Барыню упредить надо.
— Когда убили?
— Да, сейчас… В атаку поднялись первый, чтобы идти, тут и упали. Солдаты тело едва достали.
— Идем.
Ершов шел и думал: «Вот и поглядим, куда теперь пойдет ее вера? Что она своему Богу скажет?» Они постучали в окно.
— Кто там?
— Это я, Елистрат, барыня, со штаб-трубачом.
— Войдите.
Валентина Петровна стояла у стены. На темных бревнах она была точно застывшая статуя. Свечи колыхнулись, тени побежали по лицу, то затемняли глаза, то Просветляли. Руки она опустила, раскинула по бокам. Смотрела то на Ершова, то на Елистрата.
— Убит? — спросила она глухо.
— Так точно, барыня… Только встали, в атаку идти. Тут и упали.
— Царство ему небесное… — медленно перекрестилась Валентина Петровна. Точно рука у нее стала тяжелая. Тяжелая и непослушная.
— Ничего… Он теперь у Бога. С какою верою она это сказала!
— Тело его вынесли?
— Сюда везем… Я упредить бежал.
— Хорошо… Несите ко мне. Ершов, будьте добры, сходите, попросите ко мне батюшку.
XIX
Два дня Валентина Петровна не плакала. Когда сколачивали простой гроб, когда из города трубачи привезли осенние, где-то набранные цветы, блеклую вислую фуксию и ржавые лохматые хризантемы, когда служили панихиды, отпевали, когда она прощалась и целовала темное в кровоподтеках лицо, она была спокойная и твердая.
Плакали навзрыд трубачи. Гордон играть на баритоне не мог, разливался слезами, и, когда опускали в могилу, сорван был погребальный залп…
На куче желтого песка под высоким белым крестом с венками она осталась сидеть одна. Недальние гремели пушечные громы, и было видно, как неприятельские шрапнели рвались вдоль опушки леса всего в версте за деревней. Раненые и больные еще ночью были вывезены из селения. Теперь отходили тяжелые пушки и был печален их гулкий грохот по наезженным обозами серым блестящим колеям. Наши отступали.
С посеревшего неба припархивал снежок. Жесткий и холодный, он неласково ложился на землю. Его сдувало ветром, и он налипал по ямкам. Ветер шуршал на венке в замерзших хризантемах. Кругом были свежие могилы. Безкрестные и безыменные солдатские могилы.
Валентина Петровна посмотрела, на них и подумала: «Помяни, Господи, рабов Твоих, за веру, Царя и Отечество живот свой положивших, их же имена Ты Сам веси!» На дороге зябко стыли лошади, запряженные в кабриолет. Княжна Горбатова едва сдерживала их. Проходили трубачи, и она попросила Ершова позвать сестру с кладбища.
Только тогда Валентина Петровна тихо заплакала. Точно накопившиеся за все это время слезы, прорвав какие-то сердечные плотины, вдруг полились горячими ручьями по холодным, покрытым румянцем от мороза щекам. И там, где они протекали, оставались розовые полосы и блестела молодая упругая кожа.
Ершов слез с лошади и подошел к Валентине Петровне.
— Что, барыня, тяжко?
— Ничего, Ершов. Теперь легче. Вот могилку оставлять тяжело!.. Да Бог-то видит.
— А есть ли, барыня, Бог?
— Как? — точно не расслышала или не поняла Валентина Петровна.
— Вот я, барыня, так полагаю, что Бога и совсем нет. И не надо Его.
— Что вы, Ершов!
Валентина Петровна быстро встала с могилы. Полушубочек на ней надет, в талию схвачен, ветром отдувает полы на лисьем меху, а внизу тяжелые сапоги — носки облеплены желтой глиной. Валентина Петровна стала против Ершова, глаза огромные, слезы уже не текут из них, и только, как хрустальной крышкой, накрыты они несбежавшими слезами. Она тяжело дышала. Точно ее самое оскорбил и обидел Ершов.
— Был бы Бог, — продолжал Ершов, — допустил ли бы Он этакий ужас! За что? За что столько народа погублено, столько раненых страдает, где же тогда милосердие и справедливость Господня?
— Вы, Ершов, не понимаете, что говорите. За бесконечные грехи наши, за ложь нашу, слышите, за то, что мы все лгали и не умели чтить Бога и любить Родину, — за то нам послана война.
— А вам, барыня?.. А покойнику? Они, барыня, справедливый были офицер. Вы видали, как вся команда за ими жалковала. А вот и им ни за что пришлось пропадать.
— Разве мы знаем, Ершов! Неисповедимы пути Божии. Бог берет лучших… Может быть, Он их от худшего спасает… От падения, от уныния, от преступления.
— Вы же вот плачете, барыня.
— Я по слабости плачу. По человеческой слабости плачу. Но я счастлива, Ершов, что Тоня умер героем. Я, Ершов, не сомневаюсь, что есть Господь и знает Он, что надо делать. Мы, Ершов, единое Его стадо. Мы, все люди, независимо от своих положений, только Его орудие. Нам прикажет, и мы исполним. Слышите, Ершов, не говорите никогда того, что вы сказали. Кто научил вас так думать?
— Никто. Учили-то наоборот. А я сам своим умом дошел, что ничего этого нет. Так только придумано. Обман один.
— Ершов… Да вразумит вас Бог! Пусть великое, бесконечное мое горе научит вас понимать Господа Сил и Ему Единому молиться!
Валентина Петровна пошла с кладбища. Прямая, стройная и высокая. Она шла легко, точно высшие силы несли ее, и казалось, она идет, не касаясь земли. Снежинки веяли вокруг нее, крутились в воздухе, и точно серебряным венцом была окружена ее голова в белом сестринском платке. Она подошла к экипажу, поднялась на подножку и села. Казалось, горе не состарило ее, но украсило. Стало тоньше и еще прекрасней лицо, точно бессмертная душа; сияла сквозь глубокие, большие глаза.
Она взяла вожжи. Колыхнулся экипаж, скрипнуло колесо по камню, сверкнули подковы конских ног. Вот уж далеко ее белый платок.
Ершов садился на лошадь. Не стояла серая Олимпиада, прыгала и крутилась, стосковалась по подругам. Бил ее кулаком под живот Ершов, ругался:
— У, стерва!.. Паскуда окаянная!.. Не постоишь, пакость!..
Задавала загадки жизнь. Вот барыня эта теперь тоже метнула загадкой. «Что же за люди они? Другие они, что ли? Нет, просто гладкие стали. От сытости это. Блажат. Вот такую бы полы мыть заставить да беременной в поле жать».
Он ненавидел ее. Но за что ненавидел, он не знал.
XX
Война сначала понравилась Русалке. Было в войне что-то, что напомнило ей свободу родных степей. Ночлеги под открытым небом у коновязного кола или ночлеги в громадном стодоле, где пахло по родному скотом, где была вязкая под соломой навозная жижа и куда приносил Тесов овес целыми немолотыми снопками, — все это возбуждало неясные воспоминания о жизни на заводе. Но скоро Русалка узнала и оборотную сторону войны. Хозяин стал надолго оставлять ее без езды. Он куда-то уходил на целые дни, и она оставалась одна с вестовым. Неправильно и не вовремя получала она корм, нудилась целыми сутками под седлом, и опухала сподпруженная под животом кожа.